Общее языкознание - учебник

быть и речевыми и неречевыми. В этих двух слу­чаях характер планирования совершенно различен. В первом случае это программирование речевого высказывания без пред­варительного формулирования плана средствами языка; во втором — это именно формулирование плана действий в речевой фор­ме. Эти две функции речи в планировании деятельности нельзя смешивать, как это иногда делается7 : по-видимому, в таком сме­шении играет значительную роль то, что и то, и другое планиро­вание нередко называется одинаково «внутренней речью».

Во-вторых, речевыми могут быть сами действия. При этом соотношение речевых и неречевых действий в интеллектуальном акте может быть очень различным. Это различие может быть опять-таки двояким: во-первых, указанное соотношение может меняться за счет изменения длины речевого высказывания при тождестве остальных компонентов акта деятельности; во-вторых, за счет удельного веса речевых действий в акте деятельности в целом, т. е. в результате изменения структуры этого акта.

В-третьих, речевым может быть сопоставление полученного результата с намеченной целью. Это происходит в тех случаях, когда акт деятельности достаточно сложен, обычно — когда интел­лектуальный акт носит целиком или почти целиком теорети­ческий характер (как это нередко бывает в деятельности, например, ученого).

Наиболее типичной функцией речи в деятельности является первая функция — использование речи в планировании дейст­вий, в особенности неречевых. Существуют специальные мето­дики, позволяющие изучать эту функцию речи даже в тех (наи­более частых) случаях, когда речь является внутренней. Наиболее<335> известна методика электрофизиологического исследования скры­той артикуляции, разработанная и применяемая московским психологом А. Н. Соколовым (см. в особенности [74; 75; 77]). Ему удалось показать, что наиболее сильная электрофизиологи­ческая активность органов артикуляции связана «с вербальным фиксированием заданий, логическими операциями с ними, удер­жанием промежуточных результатов этих операций и формули­ровкой ответа «в уме». Все эти факты особенно отчетливо высту­пают при выполнении трудных, т. е. нестереотипных и многоком­понентных заданий, как, например, при решении арифметиче­ских примеров и задач в несколько действий, чтении и переводе иностранных текстов лицами, слабо владеющими данным язы­ком, при перефразировке текстов (изложении их «своими словами»), запоминании и припоминании словесного материала, письменном изложении мыслей и т. п. — то-есть в тех случаях, когда выполняемая умственная деятельность связана с необхо­димостью развернутого речевого анализа и синтеза...» [74, 178]. Напротив, редукция мускульных напряжений речевого аппарата возникает «в результате: 1) обобщения умственных действий и образования на этой основе речевых и мыслительных стереоти­пов, характерных для «свернутых умозаключений», 2) замеще­ния речедвигательных компонентов другими компонентами ре­чи (слуховыми — при слушании речи и зрительными — при чте­нии), 3) появления наглядных компонентов мышления...» [74, 178].

Существуют и другие исследования, показывающие, как часто во внутренней речи собственно речевые компоненты под­меняются слуховыми, зрительными и т. д. Н. И. Жинкин осущест­вил, пользуясь весьма простой методикой (испытуемые в процес­се решения задачи должны были постукивать рукой по столу в заданном ритме), очень интересный эксперимент. Оказалось, что в большинстве случаев (примерно тогда же, когда происхо­дит редукция мускульных напряжений) постукивание не мешает внутренней речи, т. е. внутренняя речь переходит на другой код, по своей природе субъективный — код образов и схем [20; 22]. Специально природе этих вторичных образов (образов-мыслей), возникающих как следствие уже произведенного в речевой фор­ме анализа и синтеза признаков предмета или явления, посвяще­на работа М. С. Шехтера [89].

В упомянутых здесь работах Н. И. Жинкина по внутренней речи анализируется случай, пограничный между собственно внут­ренней речью и планированием речевого действия (внутренним программированием высказывания). Испытуемому даются гото­вые слова, и он должен из них составить осмысленное высказы­вание. Здесь общим с внутренней речью является то, что перед испытуемым стоит задача оперировать с уже готовыми речевыми элементами, а не «порождать» их самостоятельно. Однако есть и момент, общий с планированием речевого действия, а именно —<336> необходимость на определенном этапе решения задачи «догадаться о грамматической конструкции фразы» [90, 121], т. е. построить «в уме» модель фразы. В целом, однако, этот случай ближе к внут­ренней речи. Исследований же, посвященных планированию ре­чевых действий в чистом виде, практически не существует ввиду крайней методической сложности и отсутствия сколько-нибудь общепринятой модели такого планирования, которая могла бы быть взята за основу. Единственными работами, где эта проблема ставится, являются классическая книга Выготского «Мышление и речь» и недавно переведенная на русский язык книга Дж. Миллера, Ю. Галантера и К. Прибрама [16; 53]. Авторы последней считают, что нормально существуют два «Пла­на» высказывания: «моторный План предложения» и иерархи­чески более высокий «грамматический План», т. е. «иерархия грам­матических правил образования и перестановки слов». Однако и у них нет четко разработанной модели этих «Планов». Тем не ме­нее самая идея предварительного программирования речевого выс­казывания в настоящее время признана большинством исследо­вателей.

Еще более неясным является вопрос о том, как осуществля­ется планирование внутренней речи. В том, что такое планиро­вание имеет место, нет оснований сомневаться; ведь внутренняя речь не что иное, как речевое высказывание, хотя и сильно ре­дуцированное и имеющее специфическую структуру. Но, насколь­ко нам известно, в научной литературе отсутствуют какие-либо указания на этот счет; по всей -видимости, внутренняя речь раз­вертывается стохастически, то-есть порождение ее не требует предварительного планирования, но каждое предыдущее звено вызывает появление последующего.

В этой связи возникает интересная проблема первичности «лексемного синтаксиса»[41, 198 и след.]. Дело в том, что в спон­танной мимической речи глухонемых, а также в автономной ре­чи детей, в речи нормальных детей в определенный период и т. д. существует единая модель построения высказывания, отмечен­ная еще Вундтом, S — (At) — О — (At) — V — (Part). Эта модель в известной мере отражается также и в построении обычной (зву­чащей) речи, обычно в тех языках, где морфемика играет отно­сительно незначительную роль. Не исключено, что эта модель и есть модель построения высказывания во внутренней речи, а переход от внутренней речи к внешней осуществляется за счет своеобразного морфосинтаксического алгоритма, формирующего­ся у ребенка вместе с усвоением им грамматической системы язы­ка. Впрочем, экспериментально изложенное здесь предположение не проверено.

Но надо сказать, что изложенная здесь гипотеза о внутренней речи как линейной структуре восходит к идеям Л. С. Выгот<337>ского, трактовавшего внутреннюю речь как сочетание смыслов8 . А эти идеи встречают среди многих современных советских психоло­гов бурный, хотя и не всегда обоснованный протест. Так, например, киевский психолог А. Н. Раевский решительно заявляет, что «внутренняя речь — это речь, отличная от внешней речи не по своей природе, а лишь по некоторым внешним структурным признакам. Нужно совершенно отбросить попытки видеть в ней речь со своими особыми синтаксическими правилами, отличными от обычной речи, и в особенности видеть в ней процесс, в котором слово, как форма выражения мысли и форма ее осуществления, умирает и сохраняется только семантическая сторона слова (Выготский). Дело в том, что слово в речи не может существовать вне его речевой формы, вне его говорения» [67, 45—46]. Едва ли последняя из цитированных фраз способна опровергнуть концеп­цию Выготского, как не могут ее опровергнуть и демагогические ссылки на И. М. Сеченова и И. П. Павлова. Во всяком случае, ни А. Н. Раевский, ни другие авторы, писавшие после Выготского о структуре внутренней речи (см. [66]), не смогли противопоста­вить его концепции никакой иной.

В одной из своих недавних статей Н. И. Жинкин выдвинул мысль о специфическом «языке внутренней речи», каковым явля­ется, по его мнению, предметно-изобразительный код, причем «язык внутренней речи свободен от избыточности, свойственной всем натуральным языкам. Формы натурального языка опреде­лены строгими правилами, вследствие чего соотносящиеся эле­менты конкретны, т. е. наличие одних элементов предполагает появление других, — в этом и заключена избыточность. Во внут­ренней же речи связи предметны, т. е. содержательны, а не фор­мальны, и конвенциональное правило составляется adhoc лишь на время, необходимое для данной мыслительной операции» [23, 36]. Таким образом, Н. И. Жинкин возвращается к основной идее Выготского.

СЕМАНТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ

Проблема психологического «устройства» речевых действий распадается на две. Первая из этих «подпроблем» — природа, развитие и методы исследования семантической стороны слова. Вторая — природа, развитие и методы исследования формальной стороны слова — прежде всего грамматики, а поскольку граммати­ческое оформление происходит в рамках высказывания, то эту подпроблему можно охарактеризовать и как вопросе граммати­ческой структуре высказывания. Соответственно и будет построе­но наше дальнейшее изложение: настоящий раздел будет посвя­щен механизмам, «обслуживающим» семантику, следующие — механизмам, «обслуживающим» грамматику.

Не только для психолога или психолингвиста, но и для линг­виста сейчас является аксиомой различие предметной отнесеннести слова и его значения. Однако характер этого различия отнюдь не очевиден.

Что такое предметная отнесенность слова? Это потенциальная возможность отнесения слова к определенному предмету или явлению, констатация того факта, что данный предмет входит в класс предметов, обозначаемых данным словом. Так, можно «отнести» слово стол к тому столу, за которым пишется эта стра­ница. Однако «отнесение» соответствует лишь одному из трех компонентов связи значения [90, 65—66], а именно — функции метки (знак — обозначение предмета как целого со всеми его выявленными и невыявленными свойствами). Остаются еще два: функция абстракции (предметы А, В, С тождественны водном определенном отношении: знак обозначает это общее свойство) и функция обобщения (знак как обозначение класса предметов).

Однако это отличие предметной отнесенности от значения носит, так сказать, логический или металингвистический характер. Психологическую же. специфику значения в свое время прекрас­но охарактеризовал Л. С. Выготский, указавший, что оно — «единство обобщения и общения, коммуникации и мышления» [15, 51—52]. Иначе говоря, мы обозначаем словом то и настолько, что и насколько представляет интерес с точки зрения потребностей общения. А с точки зрения потребностей общения представляет интерес, конечно, в первую очередь то, что соответствует коллективному опыту человечества в целом или опыту отдельного человеческого общества (народа, языкового коллектива), т. е. человек обозначает словами в окружающем его мире те элементы, которые так или иначе включены в практи­ческую деятельность общества.

Другой вопрос — что обозначать их он может по-разному, в зависимости от условий общения. В этой связи можно обратиться к понятиям «символического поля» и «указательного поля» у К. Бюлера [41, 182—183; 95, 149], показавшего, что для психо­логической характеристики значений некоторых слов любого языка достаточно непосредственной коммуникативной ситуации (например, местоимения), в то время как другие можно интерпре­тировать, только привлекая дополнительный контекст.

Употребляя в речи слово, мы можем иметь две совершенно различные с психологической стороны ситуации. Одна из них<339> есть ситуация потенциального употребления слова, когда мы не имеем налицо реального предмета, обозначаемого этим словом. Другая — ситуация актуального употребле­ния того же слова относительно определенного предмета. Ср. Человек — это звучит гордо или всякий человек на это способен, с одной стороны, и вошел высокий человек в сером костюме — с дру­гой. Это различие было отмечено А. А. Брудным, предложив­шим ввести понятие «семантического потенциала» и противо­поставлять друг другу два «семантических состояния» слова — внеситуативное, или системное, и ситуативное [10]9 . Соответ­ственно различную роль играют в этих случаях вербальный контекст и реальная ситуация. Психологическая реальность различия «семантических состояний» хорошо иллю­стрируется данными об афазии: афатики часто бывают не в состоя­нии понять слово во внеситуационном его употреблении, хотя ситуативно они его понимают.

Не вдаваясь в изложение существующих в научной литерату­ре соображений о природе и механизме действия факторов кон­текста и ситуации, ограничимся указанием на две существующих концепции. Одна из них принадлежит Б. Малиновскому, утвер­ждавшему, что в некоторых «первобытных» языках, в частности в языках Океании, интерпретация речевого высказывания в го­раздо большей мере определяется прагматическим фактором, «контекстом ситуации», чем в европейских языках [123, 306 и след.]. Речь для океанийца — это, по Малиновскому, speech-in­action, речь в действии.

По-видимому, Малиновский не прав в своей характеристике океанийских языков. Но в принципе в его концепции есть рацио­нальное зерно. Оно заключается в том, что на ранних этапах развития словесного мышления и речи участие прагматического компонента, без сомнения, было бульшим, чем на современном этапе. Некоторые полагают, что можно говорить применительно к определенной эпохе даже о «суждениях восприятия», основанных на личном опыте говорящего [65, 50].

Этот термин неудачен, ибо едва ли первобытный человек на­ходился по отношению к окружающей действительности в поло­жении пассивного субъекта восприятия: он активно действо­вал в этой действительности. Однако сам факт правдоподобен: в пользу допущения о «суждениях восприятия» или, как их лучше называть, «чувственно-практических суждениях» [35, 119— 120], говорят некоторые данные о пережиточных особенностях мышления, собранные этнографами и психологами у «первобытных» народов. Так, например, в некоторых племенах нашей Средней Азии в конце 20-х гг. советский психолог А. Р. Лурия столк­нулся со стариками, которые избегали делать умозаключения о<340> предметах или явлениях, с которыми они непосредственно не сталкивались. Исходя из подобных данных, многие современ­ные психологи склонны говорить о симпрактическом этапе речевого мышления.

Вторая точка зрения на соотношение ситуации и контекста представлена различными теориями значения в рамках бихевио­ристской психологии. Все эти теории характеризуются тем, что понимают значение исключительно прагматиче­ски — как «ответ», реакцию (Уотсон), потенциальную реакцию (Джекобсон), «опосредствующий ответ» (Осгуд), «предрасположен­ность поведения» (Стивенс, Браун) и др. По существу сюда же тяготеют и различные неопозитивистские трактовки значения как системы действий по определению понятия (Бриджмен), последствий использования знака (Пирс) и т. д. Ошибочность такого подхода к значению хорошо вскрыл И. С. Нарский, писав­ший, что «в действительности... действие субъекта, вызываемое знаком, вторично по отношению к значению: значение образует как бы разрешенный круг случаев, внутри которого операции субъекта при всех индивидуальных их различиях соответствуют данному значению» [54, 15—16]10 .

К прагматической стороне проблемы значения имеет самое прямое отношение проблема значения и смысла слова. Ниже, го­воря о смысле, мы будем опираться на понимание его школой Л. С. Выготского, и в частности — А. Н. Леонтьева.

А. Н. Леонтьев определяет смысл как «отношение мотива и цели» [45, 28]. При одной и той же цели действия смысл действия изменяется с изменением мотива деятельности. Иными сло­вами, слово с одним и тем же объективно-языковым значением для каждого носителя языка (и более того — в каждом акте дея­тельности) приобретает свое субъективное осмысление. Смысл можно охарактеризовать как способ вхождения значения в пси­хику. Если «значение представляет собой отражение действитель­ности независимо от индивидуального, личностного отношения к ней человека», то смысл определяет, «чем оно (значение. — А. Л.) становится для меня, для моей личности» [44, 28].

В настоящей работе мы не имеем возможности дать развернутую интерпретацию смысла применительно к лингвистической про­блематике и указать на все следствия, которые следуют из введе­ния понятия смысла в круг нашего исследования, см. [41, 168; 44]. Поэтому укажем лишь на то, что является с нашей точки зрения главным: понятие смысла, коррелятивное понятию значения, есть эквивалент этого последнего в конкретном акте деятельности. Иначе говоря, при анализе факторов, направляющих такой акт, смысл выступает как заместитель значения; хотя субъективно<341> мы относимся к смыслу как к значению, но реально руководству­емся в своих действиях смыслом, а не значением. Это особенно ясно видно, если мы обратимся к смыслу и значению не слов, а реальных предметов, «участвующих» в деятельности человека. Так, луддиты, разрушавшие станки, свято верили, что они руко­водствуются в своих действиях не личным (или групповым) инте­ресом, а тем, что станок — «адская машина», порождение дья­вола.

Смысл не связан исключительно с личностными факторами, и в этом важное преимущество учения о смысле по сравнению с другими психологическими концепциями значения. Помимо инди­видуального опыта и конкретной ситуации, смысл в значительной мере связан с профессиональной, социальной и вообще группо­вой принадлежностью данного человека. Мотив, порождающий смысл, — это чаще всего мотив, общий нескольким людям. Поэ­тому внутри языкового коллектива распределение смыслов соот­ветствует внутренней структуре этого коллектива. То, что в годы господства в советской науке вульгарного социологизма относи­лось за счет «классовой природы языка», — это в значительной своей части относится к области системы смыслов.

Собственно говоря, и то, что обычно называется проблемой «словесных ассоциаций», есть проблема регистрации как раз смыслов. Это хорошо показала Т. Слама-Казаку [140], испытуе­мые которой в год неурожая дали совершенно иные (и очень схо­жие у разных лиц) ассоциации, чем в благополучный с этой точ­ки зрения год. Впрочем, и на других работах это видно доста­точно хорошо. Словесные ассоциации вообще исследованы чрез­вычайно детально. Начало этому исследованию было положено в 80-х гг. прошлого века Гальтоном, Вундтом и Эббингаузом; классическим трудом в этой области является монография Тум­ба и Марбе «Экспериментальные исследования психологических основ аналогического образования в языке» [144]. Количество работ, где используется методика словесных ассоциаций, бес­конечно; существует множество вариантов этой методики. В част­ности, следует упомянуть о различии так называемых «свобод­ных ассоциаций» и «опосредствованных ассоциаций». Пример свободной ассоциации: небо — голубое ; из 50 испытуемых Дж. Диза 40 реагировали на слово небо (sky) именно так. Пример иссле­дования по методу


29-04-2015, 05:05


Разделы сайта