Поэзия В. Брюсова

цельным — «уверенным и смелым», полным «красок», остается юноша; а теперешний Брюсов — «утомленный... побежденный судьбой»....

В поэме «Замкнутые» (1900—1901) главное — тема города, а в связи с ней и тема «грядущих гуннов». И опять, сквозь все противоречия в осмыслении культуры грядущей эпохи, возникает ясное предчувствие неизбежности катастрофы, неизбежной жестокой борьбы, воспринимаемой уже, в известной мере, в социальном разрезе: «разделится мир на вражьих две орды». И пусть новое, полное силы, «неведомое племя» разрушит старую культуру, — поэт приветствует его. Он сам примет участие в этом разрушении, ибо даже «заветные слова» старой культуры — на деле рабство, ложь, тюрьма. А новые люди несут свободу и обновление земли, той реальной жизни, которая всегда была для Брюсова самым интересным и желанным:

И все, что нас гнетет, снесет и свеет время.

Все чувства давние, всю власть заветных слов,

И по земле взойдет неведомое племя,

И будет снова мир таинственен и нов.

В руинах, звавшихся парламентской палатой,

Как будет радостен детей свободных крик,

Как будет весело дробить останки статуй

И складывать костры из бесконечных книг.

Освобождение, восторг великой воли,

Приветствую тебя и славлю из цепей!

Я — узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле...

О, солнце! О, простор! О, высота степей!

И в других поэмах (например, «Царю Северного полюса») восславляется безмерность человеческих исканий («Без предела, без начала бег вперед, вперед!»), храбрость людей, умеющих мужественно «пасть в упорной борьбе», безмерная радость — жить, чтобы бороться, величие человеческих деяний, оказывающихся сильнее смерти.

Да, жизнь для Брюсова — не «зловонная клетка», а богатый и интересный мир разнообразной мысли, исканий, борьбы.

Поэт не ищет утешения в «мечте», в «мигах», еще менее склонен воспевать смерть как великую утешительницу. Деяние, мужество, неутомимое стремление вперед, человек и поэт как воины — такова устремленность поэзии Брюсова.

Не уход в «иномирное», как это было у других старших символистов, является для него решением «тайны бытия». Подлинная сфера его интересов — сложные пути культуры, создаваемой человеком; будущее народа и человечества; богатство жизни на земле, борьба, искания, творчество.

Неудивительно поэтому, что уже в раннем Брюсове, за всеми декларациями о символизме, Максим Горький разглядел здоровое, позитивное, материалистическое начало. Об этом свидетельствует ряд его писем: «Познакомился с Брюсовым. Очень он понравился мне, — скромный, умный, искренний» (из письма А. П. Чехову, октябрь 1900 г.). «Вы производите чрезвычайно крепкое впечатление. Есть что-то в вас — уверенное, здоровое» (В. Я. Брюсову, декабрь 1900 г.). «Вы мне страшно нравитесь, я не знаю Вас, но в лице Вашем - есть что-то крепкое, твердое, какая-то глубокая мысль и вера. Вы, мне кажется, могли бы хорошо заступиться за угнетаемого человека, вот что» (ему же, февраль 1901 г.).

Очередная книга Брюсова — «Urbi et Orbi» («Городу и миру») появилась в 1903 году. Поэту было 30 лет. К чему же он пришел в этом возрасте, когда, как помним, Бальмонт писал о своей полной опустошенности («Смерть, услада всех страданий, смерть, я жду тебя, спеши!»).

«Urbi et Orbi» — книга не только зрелого и замечательного мастерства. Это еще и книга чрезвычайно сложная по содержанию. И появилась она в сложное и ответственное время, по-своему отразив его. Основанные в конце 90-х — начале 900-х годов специальные символистские издательства («Скорпион», «Гриф») выпустили подытоживающие творчество старших «Собрания стихов»; в 1903 году (январь) начинает выходить первый журнал символистов («Новый путь») и уже подготавливается издание второго — «Весов», будущей цитадели символизма.

А наряду с этим внутри движения намечаются противоречия: выступают теурги, объявившие устаревшим ряд принципиальных установок старших. Обычно указывают на то, что младосимволисты, как последовательные идеалисты-мистики, преодолели дуализм между «земным» и «иномирным», характерный для старшего поколения. Они и земное начало объявили «божественным», следуя за Вл. Соловьевым, провозгласившим: «Бог все во всех».

Обновление символизма теурги видели прежде всего в преодолении пессимизма и индивидуализма старшего поколения, как неприемлемого, пережившего свое время «декадентства». Мир — объявляли они — не зловонная клетка, а иллюзорные «творимые легенды» — не выход. Мир — божествен, скоро произойдет его религиозное обновление, и надо уметь видеть эту «близость священных дней», это «золото в лазури» (А. Белый), надо преодолеть «челн отчаяния — брегом чаяния», ощутить «святые дуновения» (Вяч. Иванов) и т. д.

Младосимволисты стремились, как им казалось, заменить пессимизм старшего поколения оптимизмом, радостным ожиданием преобразовании мира, основанным на определенной метафизической системе взглядов, на определенном религиозно-мистическом учении. А так как это «обновление мира» касалось всего человечества, было, по их убеждению, «вселенским», то отсюда естественно вытекает — в противовес индивидуализму — своеобразный «коллективизм», религиозная «соборная общественность».

Но почему именно в это время возник младосимволизм? На то были серьезные причины объективного, общественного характера.

Символисты объявляли себя «вершиной культуры» своего времени. Разумеется, это было иллюзией. Напротив, как раз в эти годы противоположная культура — революционно-демократическая, социалистическая — выступила уже на исторической арене с огромной силой.

В. И. Ленин так охарактеризовал 1903—1905 годы: «Годы подготовки революции... Везде чувствуется приближение великой бури. Во всех классах брожение и подготовка... Представители трех основных классов, трех главных политических течений, либерально-буржуазного, мелкобуржуазно-демократического... и пролетарско-революционного ожесточеннейшей борьбой программных и тактических взглядов предвосхищают и подготовляют грядущую открытую борьбу классов... А между тремя главными направлениями, разумеется, есть сколько угодно промежуточных, переходных и половинчатых образований... Классы выковывают себе надлежащее идейно-политическое оружие для грядущих битв»

В. И. Ленин говорит о выковывании оружия во всей «идейно-политической борьбе». И естественно, что этот процесс, шедший на всем фронте культуры, проходил и в области литературы.

Ярким выражением этой борьбы в литературе является, в частности, объединение демократических писателей вокруг Горького и издававшихся им альманахов «Знание». В. И. Ленин оценил их как «сборники, стремившиеся концентрировать лучшие силы художественной литературы». И вот первый же номер «Знания» открывается программной поэмой Горького, целиком противостоящей символистскому пониманию жизни, искусства, человека. Философии, утверждающей господство бессознательного, религии, мистики, противопоставляется разум и материалистическая философия; «клетке» агностицизма — всесилие мысли; презрению к людям и восхвалению индивидуалистического «Я» — высокое уважение к человеку; пассивному уходу в «творимую легенду» — активность деяний «мятежного человека» во имя людей; пессимизму — оптимистическое жизнеутверждение: «Мое оружие — Мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее бессмертии и вечном росте творчества ее — неисчерпаемый источник моей силы!..Уныние, Отчаянье, Тоска — слабостью рожденные три птицы... Смысл жизни — вижу в творчестве... Я создан затем, чтоб опрокинуть, разрушить, растоптать все старое, все тесное и грязное, все злое, — и новое создать на выкованных Мыслью незыблемых устоях свободы, красоты и — уваженья к людям!.. Так шествует мятежный Человек — вперед! и — выше! все — вперед! и — выше!».

Поэма Горького выражала не только личные его взгляды. Это был голос приближающейся «великой бури», голос демократических масс. И совершенно ясно, что в этих условиях мировоззрение старших символистов — с их пессимизмом, утешительной «Мечтой», с их бессилием агностицизма, кокетничающим солипсизмом, — изжило себя. Оно имело свой определенный — глубоко реакционный — смысл в эпоху победоносцевской реакции, когда, говоря словами Вересаева, многие оказались «без дороги»: это была открытая борьба против революционных и материалистических идей Чернышевского, Добролюбова, Некрасова... Но сейчас — для той же, по сути дела, цели — требовалось иное. Чтобы как-то отвечать духу времени, необходимо было реформировать символизм. Время предъявляло требование на общественность, оптимизм, активность, — на эти запросы по-своему и ответили теурги. Они тоже возвещают антииндивидуализм и общественность, — но в «соборном единстве», в единстве мистических сопереживаний; оптимизм, — но в мистической вере в скорое преображение мира; «новую эру»,— но в близящемся мессианском «исходе». Все переводится на язык идеализма и мистики.

Таким образом, появление новых тенденций в символизме имело серьезные причины. Это было приспособлением реакционной мысли к новым общественным условиям. Не случайно и многие из старших символистов во главе с Бальмонтом заговорили тогда о переходе от «угнетенности и сумерек — к радостному свету и победительному Солнцу».

Такова обстановка, в которой появляется «Urbi et Orbi». Общее отношение символистов к книге было восторженным. Андрей Белый вспоминал: «Urbi et Orbi» была встречена как нечто чрезвычайное». Ал. Блок назвал книгу «крупнейшим литературным явлением за последние годы»; Брюсов же, утверждал он, «по моему убеждению, теперь первый в России поэт». Вяч. Иванов писал: «Твой правый стих, твой стих победный... незыблем, как латинский зык... Ты — духа страж». Андрей Белый возвещал, что он, «поэт, ищущий пророков о тайне неба вопиющих», нашел наконец своего мага в Брюсове: «В венце из звезд упорным магом с улыбкой вещею глядите».

При всем этом, когда Блок назвал Брюсова «кормщиком символизма» Брюсов ответил: «Не возлагайте на меня бремени, которое подъять я не в силах...Дайте мне быть только художником в узком смысле слова, - все большее довершите вы, молодые, младшие».

Не было ли, однако, это заявление тактическим шагом, умиротворяющим строптивых молодых? Ведь несомненно, что среди символистов Брюсов был человеком самой широкой образованности; что по его работе теоретика и художника, по его организационной деятельности, наконец, по самому своему характеру, Брюсов не мог (хотя бы в известной мере) не быть «кормщиком». Современник тех лет вспоминает: «Брюсову хотелось создать «движение» и стать во главе его. Поэтому создание «фаланги» и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова». И в другом месте: «Управляя многими явными и тайными нитями, он чувствовал себя капитаном некоего литературного корабля».

В «Urbi et Orbi» и выявляется вся сложность отношений Брюсова к различным представителям символизма. Брюсов обращается и к старшим и к младшим, предупреждая, что время — чрезвычайно ответственное («Пробил последний, двенадцатый час!..» «Стоим мы теперь на распутье веков») и что «кто в час совершений в дремоте поник — судьбе не угоден». Он стремится примирить внутренние разногласия, утверждает, что все символисты — единое племя «аргонавтов» и каждый по-своему выполняет единую работу: «Все мы в деле: у кормила, там, где парус, где весло».

Говоря о старших, Брюсов отмечает своеобразие каждого из них. Бальмонт, например, не способен на «раздумья», лишен силы пророка, дающего «завет векам». Он живет мгновениями и мечтой. Но в этой своей роли он — поэт «избранный, божий, своим овеян светом».

3. Гиппиус предана своей единой неколебимой «истине», она верит в одного бога, не желая знать других, — и в этом ее своеобразие, хотя сам Брюсов предпочитает иное: «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья, и господа и дьявола хочу прославить я». Своеобразие Ив. Коневского в том, что он «жаждал знать, пытливым взором за грань проник». И то, что «предвидел Коневской — во всей вселенной не повторит никто». Недаром в статье того времени (1901) Брюсов писал: «Поэзия Коневского прежде всего — раздумье, философские вопросы».

Обращаясь затем к молодому поколению («Младшим», «Андрею Белому»), Брюсов признается, что найденная теургами «истина» ему недоступна. Он, Брюсов, безнадежно «бредет за оградой их озаренного дворца». Но он не выключает их из общего дела и говорит о них с уважением и торжественно: «Они Ее видят! они Ее слышат! С невестой жених в озаренном дворце!..»

А с другой стороны, наряду с объявлением символизма единым кораблем аргонавтов и попыткой примирить его внутренние разногласия, Брюсов на своей «свободной ладье» проникает за пределы символистокого понимания искусства и жизни. В стихотворении «Венеция», например, утверждается гордость и величие «человека, прекрасного, как солнце», но без всякой тени устремления в «иномирное». Здесь человек оказывается полным «дерзости и мощи, над которой смерти нет», «великим» своими реальными делами и демократизмом: «Он воздвиг дворцы в лагуне, сделал дожем рыбака».

Так в борьбе за единое «дело» символизма Брюсов оказывается противоречивым. И это естественно. Ведь он открыто декларировал, что хочет служить разным богам, «богу и дьяволу» одновременно. В «Urbi et Orbi» эти противоречия и сказываются в трактовке всех тем. Нетрудно обнаружить в книге и стихи, полностью отвечающие концепции старших символистов, и стихи, которые теурги справедливо считали «соловьевскими», и стихи «парнасские», и, наконец, — в противовес всему этому — стихи, ведущие в лагерь демократии и революции.

Так, например, в целом ряде стихотворений дается, по существу, концепция старшего поколения символистов. В «Одиночестве» утверждается, что в своей «душе-тюрьме» человек «беспощадно одинок», «вся сущность человека лжет», никогда и ни в чем «нет единенья, нет слиянья». Да и вообще — «напрасно дух о свод железный стучится крыльями, звеня». Нетрудно заметить, что здесь повторяются мотивы Мережковского, Минского и т. д.

В стихотворении «Презрение» варьируется примерно тот же круг идей: жизнь — «игра теней», человеческая судьба — «как лист, в поток уроненный», и полнейшая беспомощность человека перед бытием вызывает всеобщее презрение:

Великое презрение и к людям и к себе

Растет в душе властительно, царит в моей судьбе.

Бальмонтовюкие мотивы находят выражение в таких, например, стихотворениях, как «Голос часов», «Мессалина», «Чудовища», «Зимние дымы», — которым «сладко реять дружной тучей без желаний, без усилий...».

Мотивы теургов встречаем в стихотворениях «К близкой», «Яростные птицы», «Мальчик», «Царица», «Люблю одно»:

Под вольный грохот экипажей

Мечтать и думать я привык,

В теснине стен я весь на страже:

Да уловлю господень лик.

Значительное место занимает в «Urbi et Orbi» тема любви, любовных страстей. Этому посвящены и целые разделы книги («Баллады», «Элегии»), и ряд стихотворений в других разделах, и поэмы («Город женщин», «Во храме Бэла», «Последний день»).

В свое время многих возмущала аморальность поэта: воспевание «любви втроем», демонизма страстей, лесбийской любви и даже «потехи с козой». Критик А. Измайлов написал злую пародию: уж если возможно «блаженство» с козой, то чем хуже мандрил: «Я с рассветом привскочу на иглу Адмиралтейства. Я мандрила захвачу для блаженства чародейства...»

Разумеется, здесь критик высмеивает крайности «демонизма», которые он нашел у Брюсова. Но в книге были и совершенно противоположные мотивы. Ал. Блок поэтому имел не меньше оснований увидеть в теме любви «Urbi et Orbi» «трагедию сладострастия и целомудрия» в ее высших точках «падения и высот», получающей конечное разрешение в духе соловьевской «божественной» любви. В наши дни литературовед Б. Михайловский по-иному осветил этот вопрос. «Брюсов, — пишет он, — выдвигал культ страсти и плоти... Оправдание плоти, страстей, чувственного наслаждения было для Брюсова формой его гуманистических и материалистических стремлений, его отталкивания от «бесплотной духовности» символистов».

Б. Михайловский, на наш взгляд, верно уловил общую направленность темы любви у Брюсова. Справедливо, что в конечном счете тема эта была своеобразным выражением гуманистической и антисимволистской устремленности. Однако развитие темы шло сложным путем. В годы же создания «Urbi et Orbi» Брюсов еще утверждает декадентски-символистскую трактовку любви. Свидетельство тому — статья «Вехи», напечатанная в 1904 году в «Весах».

Страсть, объявляет здесь Брюсов, во всех своих формах — святыня, целомудрие, ибо «целомудрие — это мудрость в страсти, сознание святости страсти... Когда страсть владеет нами, мы близко от тех вечных граней, которыми обойдена наша «голубая тюрьма», наша сферическая, плывущая во времени, вселенная. Страсть — та точка, где земной мир прикасается к иным бытиям».

В этих мыслях совершенно очевидна шопенгауэровская основа. Отсюда становится понятным, как именно поэт подходил в это время к теме любви. Все формы любви и страсти, утверждает он, — священны. Поэтому мы вправе, «не стыдясь своей работы», воплощать самые различные их проявления, пусть даже болезненные. И вот почему в «Urbi et Orbi» любовь возникает в самых разнообразных ее ипостасях: и как «клетка одиночества», из которой человек рвется в «иномирное» («Одиночество»); и как метафизическая, извечная «роковая» сила («В Дамаск»); и как постижение теургической «истины» («К близкой»); и как «ярость мук, пытка, палач», святая месть («Пытка», «Гиацинт»)...

А наряду с этим в «Urbi et Orbi» встречаем и другое: простую, нежную, глубоко человеческую лирику любви, без тени какой-бы то ни было метафизики: «Подражание Гейне», «Прощальный взгляд», «Эпизод»:

И после всех моих падений

Мне так легко давались вновь

И детский трепет разлучений,

И детски нежная любовь.

Таким образом и в теме любви Брюсов (в «Urbi et Orbi») вырывается подчас из символистского круга идей. Но это происходит еще вопреки его теории. В дальнейшем же, хотя и не без противоречий, поэт и пойдет, говоря словами Б. Михайловского, по пути «материалистического и гуманистического» осмысления темы. И это проявится уже не в отдельных «прoрывах», а как ясное сознание, что нет ничего «умиленней и чудесней вечно земной любви», что по мере того, как «годы идут, — мечте все любезней грешные песни любви». Не случайно в позднейшем стихотворении, посвященном теургу Эллису, Брюсов откровенно ироничен, отвергая любовную метафизику:

Белые рыцари... сень Палестины...

Вечная Роза и крест...

Ах! поцелуй заменяет единый

Мне всех небесных невест!

Ах! за мгновенье под свежей сиренью

С милой — навек я отдам

Слишком привычных к нездешнему пенью

Оных мистических Дам.

Однако хотя тема любви занимает в «Urbi et Orbi» значительное место, не она является ядром книги. Брюсов подчеркивал, что его сборники — «некоторое целое, отдельные стихотворения, объединенные в группы, составляют лишь звенья одной цепи».

Уже в стихотворении, открывающем книгу («По улицам узким»), поэт как бы подводит итоги прожитому и намечает дальнейший свой путь. И он сразу же отбрасывает «сны и слова» прошлого («Довольно, довольно! Я вас покидаю!») и объявляет о неустанности исканий и о радостном, в противоположность бальмонтовскому тридцатилетнему «итогу», жизнеутверждении:

Я создал, и отдал, и поднял я молот, чтоб снова сначала ковать.

Я счастлив и силен, свободен и молод, творю, чтобы кинуть опять!

Вместе с тем Брюсов вовсе не уверен, что уже нашел «немыслимое знание», удовлетворяющее его «последнее желание» («Последнее желание»). И, перебирая обычные символистские пути, которым и он отдал известную дань, — уединенность, жизнь среди книг, «миги», союзничество в «разных ратях», ношение «чужих знамен», — поэт намечает, как возможный путь — путь повседневного труда, радости повседневной жизни, борьбы на баррикадах:

Здравствуй, тяжкая работа,

Плуг, лопата и кирка!

Освежают капли пота,

Ноет сладостно рука!

Прочь венки, дары царевны,

Упадай порфира с плеч!

Здравствуй, жизни повседневной

Грубо кованная речь.

* * * * * * *

— Иль в городе, где стены давят,

В часы безумных баррикад...

Я слиться с жизнью буду рад?...

Так уже в первом разделе книги («Вступление») отчетливо возникает лирический герой: человек, неутомимый в стремлении к познанию, воинственный искатель истины, отбрасывающий альковную жизнь: «Как змей на сброшенную кожу, смотрю на то, чем прежде был».

К стихотворению «Побег» — центральному в этом разделе — дается эпиграф из книги «Tertia Vigilia»:

И если страстный, в час заветный

Заслышу я мой трубный звук...

Знакомый мотив «возвращения» к жизни выступает здесь с новой силой, как утверждение единства поэта с жизнью «толпы многоголовой», в которой «победно возрастающий звук» открывает «родник новой жизни».

Социальные мотивы, естественно возникающие в этой «жизни повседневной», развиты в следующем разделе — «Песни». Это, прежде всего, песни о жизни простых людей: рабочих («Фабричная»), женщин из рабочей среды


3-11-2013, 01:39


Страницы: 1 2 3
Разделы сайта