Логика практики и риторика действия

С. А. Никитин

Вопрос об особой практической логике связывает между собой социальную философию и философию науки, поскольку его в равной мере можно представить вопросом о познании повседневных действий людей и вопросом определения границ применимости «наук о человеке». Сложности, связанные с постановкой вопроса о логике практики, известны по меньшей мере со времен Аристотеля, предложившего классификацию знаний и искусств, объединенных единым процессом восхождения к мудрости. «Человек, имеющий опыт, считается более мудрым, нежели те, кто имеет чувственные восприятия, а владеющий искусством – более мудрым, нежели имеющий опыт, наставник – более мудрым, нежели ремесленник, а науки об умозрительном – выше искусств творения» 1 . В основе классификации знаний и умений лежит иерархия, в которой «доказательство… из истинных и первых положений» превосходит «диалектическое… умозаключение… из правдоподобных положений», а последнее, в свою очередь, – «эристическое… умозаключение… из положений, которые кажутся правдоподобными, но на деле не таковы» 2 . Влечение к мудрости прибегает к необходимому знанию, тогда как искусства творения, не говоря уже о ремесле или об опыте, вынужденно удовлетворяются вероятностным знанием.

Но сама человеческая деятельность, вынуждающая порой перевернуть отношения между опытом и искусствами вверх тормашками, вызывает сомнения в этой иерархии. «В отношении деятельности опыт, по-видимому, ничем не отличается от искусства; мало того, мы видим, что имеющие опыт преуспевают больше, нежели те, кто обладает отвлеченным знанием, но не имеет опыта» 3 . Поскольку увенчанная первой философией иерархия не универсальна, можно высказать предположение, что определение управляющей науки или искусства зависит от определения ситуации. Судя по всему, Аристотель предполагал, что все науки и все искусства могут и обязаны в определенных ситуациях предлагать свои иерархии знаний и умений.

Политика, занимающая в общей классификации невысокое положение, становится всеобщим управляющим искусством, объединяя другие науки и искусства стремлением к общественному благу. «Так как действий, искусств и наук много, много возникает и целей… Поскольку ряд таких наук и искусств подчиняется одному какому-нибудь умению… постольку во всех случаях цели управляющих искусств и наук заслуживают предпочтения перед целями подчиненных… Поскольку наука о государстве пользуется остальными науками как средствами… то ее цель включает, видимо, цели других наук». Подобные классификации управляющих и управляемых знаний и умений возникают по разным поводам и сохраняют свое значение, пока сохраняется породившая их ситуация. Рассматривая в рамках этики рассудительность, предполагающую и знание частного, и знание общего, Аристотель и в этом случае находит следы «своего рода управляющего искусства» 4 , отличающегося и от метафизики, и от политики и умножающего число управляющих знаний и умений. Политическое или этическое умение в отличие от метафизики не может использовать совершенную логику необходимых доказательств, но, несмотря на очевидное несовершенство диалектики или даже эристики, приобретает право на управление другими умениями и знаниями в силу своей общественной полезности. Изложенная Аристотелем иерархия знаний и умений способна к переворачиваниям и порождает парадоксы вследствие взаимного определения метафизики и практических умений.

Созданный Пьером Бурдье очерк теории практики открывается рассмотрением подобных парадоксов. Познание логики практики оказывается самопознанием теоретика практики, поскольку, лишь изучая свои теоретические инструменты, он сможет воспроизвести то, что ускользнуло от его внимания. Самопознание теоретика соединено вместе с тем с парадоксальным пониманием практики, так как «ухватить логику практики можно только через построения, которые ее как таковую разрушают». Теоретическая задача рассмотрения логики практики оказывается парадоксом уже в момент ее постановки, ведь необходимо «учесть в… анализе объективную двойственность… всей совокупности символов или практик… чтобы классифицировать их как неклассифицируемые и включить эту неспособность классифицировать все в саму логику системы классификации». Обычные решения этой задачи представляют практики совсем не такими, каковы они на деле. Распространенная манера объяснять практики правилами приводит к серьезным искажениям положения дел. «Практики, порожденные согласно полностью сознательным правилам порождения, оказались бы лишенными всего, что их определяет собственно как практики: неуверенность, колебания, вытекающие из того, что они основаны не на сознательных и постоянно действующих правилах, а на практических схемах, непроизносимых для самих себя, склонных к изменениям в зависимости от логики ситуации, от навязываемой ею и почти всегда частичной точки зрения».

Внешняя точка зрения вынужденно навязывает практике то, чего в ней нет, и прежде всего прочего – постижимость, связность, смысл. «Определить свое место в интеллигибельном порядке… значит принять точку зрения “беспристрастного зрителя”, желающего “понять, чтобы понять” и вынужденного положить такую герменевтическую интенцию в основу практики агентов, как если бы они задавались теми же вопросами, которые он ставит перед собой в их отношении». Выстраивая логику практических действий, этнолог похож на картографа, забывшего об отличии карты от территории. «Выстраиваемые им логические связи являются по отношению к “практическим” – т. е. постоянно используемым, поддерживаемым и развиваемым – связям тем же, чем карта как представление о всех возможных путях для всех возможных путешественников является по отношению к имеющейся сети дорог: поддерживаемых в должном состоянии, на ходу, расчищенных – действительно пригодных для отдельного агента». Наконец, теряются важнейшие свойства действий и высказываний, как, например, в том случае, когда «интерпретируют действия, которые, как ритуалы или мифы, имеют целью воздействовать на природный и социальный миры так, как если бы речь шла об операциях, предназначенных для их интерпретации» 5 . Воссоздание или создание логики практики привносит многочисленные серьезные искажения в практику, и оттого-то теория практики ставит перед теоретиком новые задачи, связанные прежде всего с познанием своего инструментария, или, как выражается Бурдье, с объективацией объективирующего субъекта.

Причиной всех этих искажений становится отстраненность теоретика, безразличного по отношению к практике. «Практика подвергается искажению уже в силу того, что она берется с определенной “точки зрения” и что она, таким образом, преобразуется в предмет (наблюдения и анализа)… Особенно легко суверенная точка зрения принимается теми, кто занимает высокие позиции в социальном пространстве, исходя из которых социальный мир видится как спектакль, который созерцают издали и свысока как представление». Доминирование позволяет отстраненно (теоретически) воспринимать социальную реальность, и потому объективизм социально не нейтрален: он гораздо ближе тем, кто занимает господствующие позиции в социальном поле: «Любое объективистское познание содержит в себе притязание на легитимное доминирование». По этой самой причине теория практики приобретает трудноустранимый характер поучения, становится обоснованием социализации или же социальной педагогики. «Трудно выйти из игры в переворачивание предпочтений и начать формулировать настоящее описание логики практики, не используя при этом теоретическую, созерцательную, учебную ситуацию, с опорой на которую выстраиваются все рассуждения, включая самые яростные речи в защиту практики». Научная практика насильственно придает целостность разобщенным практическим действиям, а потому «у нас лишь в том случае есть шанс осмыслить практику… если мы будем учитывать, какой результат производит научная практика одним лишь фактом тотализации» 6 . Без этого доминирование и поучение становятся нежелательными, но практически неизбежными попутчиками теории на ее пути к познанию практики.

Чтобы избавиться от них, следует обратиться к рассмотрению своих собственных практик. Такое обращение позволяет увидеть практику как игру с весьма серьезными ставками. «Стоит обратиться к своим собственным играм, к своей собственной практике социальной игры, и окажется, что чувство игры – это одновременно и реализация теории игры, и ее отрицание как теории». При этом обнаружится, что правила практики присущи только действиям чужих людей, что же касается своих, то им свойственны общеизвестные и потому не привлекающие особого внимания «способности». «Свои собственные приемы житейского обращения, о которых говорят в понятиях “такта”, “чутья”, “деликатности”, “ловкости” или “умелости”, – все это разные имена практического чувства». Практическая деятельность предполагает набор экономических действий, материальных и символических, отнюдь несводимых к обыкновенному экономическому объяснению практики. «Существует экономия практик – причина, имманентная практикам и не имеющая началом ни “решения” разума как сознательный расчет, ни детерминации механизмов внешних по отношению к агентам и стоящих выше их». Многочисленные экономики предопределяют особую логику практики, отличающуюся и от формальной, и от трансцендентальной логики. Бурдье зовет ее «логикой приблизительности и зыбкости» но в то же время «несложной, экономной логикой».

Логика практики не похожа на обыкновенную логику: «За практикой следует признать особую, нелогическую логику, дабы не требовать от нее больше логики, чем она способна дать, неизбежно принуждая ее говорить несвязности либо навязывая ей искусственную связность». Отличие от обычной логики придает логике практической двойственность; она логичная и нелогичная, причем одновременно отличается «своей практической связностью – то есть своим единством и правильностью, но также и зыбкостью и неправильностью, даже несвязностью, которые равно закономерны, ибо включены в логику генезиса и функционирования системы». Практическая логика в конечном итоге оказывается не-логикой и даже анти-логикой, поскольку, «в отличие от логики – мысленной работы, состоящей в осмыслении мысленной работы – практика исключает всякий формальный интерес». Вот почему «само понятие практической логики, то есть логики в себе, без сознательной рефлексии и логического самоконтроля, представляет собой противоречие в терминах, бросающее вызов логической логике». Но присущие практической логике связность и последовательность не позволяют и назвать ее полнейшим беспорядком и первобытным хаосом. Поэтому Бурдье связывает практическую логику с притворством, неоднократно используя ее для определения состояния игрока при посредстве латинского имени иронии, illusio. «Логика практики в самом своем принципе, как практическое участие в игре, illusio, а тем самым и теория теоретической отстраненности, теория предполагаемой и производимой ею дистанции» 7 . Имя логики с трудом сочетается с описанной Бурдье логикой практики. Практическая логика бессвязна лишь в сравнении с теоретической (или логической) логикой, но она обладает внутренней связностью, впрочем, исключающей полную формализацию. Практической «логике» идут кавычки. Своей внешней фрагментарностью она провоцирует теоретиков на ошибочные тотализации. Несходство практической и логической логики таково, что остается только поставить риторический вопрос о подходящем имени для практической логики.

Рассмотрение различных тенденций в разработке теории действия, представляющей элементарный уровень практики, позволит заменить вопрос открытым утверждением. Хотя и сегодня теория действия вполне современна и, вне всякого сомнения, успешно конкурирует с иными объяснительными схемами, ее основные положения сформулированы никак не позднее рубежа XIX и XX веков. Поворотным пунктом в утверждении теории действия, по меньшей мере в социологии, стала попытка Толкотта Парсонса в «Структуре социального действия» (1937) синтезировать некоторые подходы к построению подобной теории, казавшиеся ему наиболее важными, заимствованные им из экономики и социологии. Объединяя и обобщая теории действия своих отдаленных и непосредственных предшественников, Парсонс стремился представить «акт действия как единицу с точки зрения определенной системы координат» и выделить «минимальное число фактов», которые необходимо определить, для того чтобы говорить об акте действия как об элементе социальной системы. Этими фактами становятся актор, цель, ситуация и нормативная система, причем Парсонс подчеркивает исключительную важность различения возможных видов нормативной ориентации. В общую систему социальных координат позволяет включить каждое действие присущая ему логика, связывающая средства с целями и тем самым демонстрирующая полезность действия. Подобно тому как невозможно говорить о физических процессах вне пространства и времени, «невозможно говорить о действии в терминах, которые не включают отношений между средствами и целями» 8 . Первоисточником теории действия Парсонса стала утилитаристская теория. Знаменитая формула Иеремии Бентама, считавшего, что действие сообразуется с принципом полезности, «когда его стремление увеличить счастье общества больше, чем стремление уменьшить его» 9 , соединяет ссылку на нормативную ориентацию с неприемлемым для Парсонса атомизмом в понимании мотивации действия.

Рассмотрение различных видов нормативных ориентаций позволяет Парсонсу преодолеть атомизм утилитаристской теории действия, сохранив вместе с тем общее представление о полезности действия или, иными словами, об оправдании действия использованием общественно приемлемых средств для достижения общественно полезной цели. Когда действие определено условиями и средствами, включено в общую систему координат действия, направлено к цели, одним словом – рационализировано, оно отвлечено от риска и неопределенности, неизменно сопутствующих ему в реальности. Открытие оснований взаимной согласованности действий придает самому действию желаемое однообразие, но это однообразие едва ли соответствует способности действия внезапно и непредсказуемо менять реальность. Не назовешь поэтому безосновательным суждение Ханса Йоаса о том, что теоретическое совершенство нормативно-ориентированной теории действия Парсонса достигается за счет «радикального отказа от креативного измерения действия» 10 . Не одной лишь теоретической социологии предстоит воплотить в жизнь предложение Йоаса «реисторизировать» теории действия и открыть возможность для возвращения тех теорий действия, которые в социологии Парсонса подверглись полному или частичному вытеснению. В теориях действия, определяющих направление развития современных гуманитарных и социальных наук, во главу угла ставятся как раз те положения, что по тем или иным причинам были отброшены Парсонсом.

Георг Зиммель рассматривал внутренние конфликты условий и средств, обусловливающие целостность общеизвестной, но необыкновенной формы действия – приключения. Сопоставление приключения с азартными играми, художественным произведением и сновидением и противопоставление его труду и старости призвано объяснить парадоксальное сплетение активности и пассивности, использования средств и подчинения условиям, отличающее эту форму действия. Приключение исключено из обычного течения жизни и вместе с тем представляет ее целостность: «Приключение становится таковым лишь посредством двойного смысла – оно есть образование, в себе установленное посредством начала и конца некоего значимого смысла, и со всеми своими случайностями и своей экстерриториальностью по отношению к континууму жизни оно тем не менее связано с сущностью и назначением своего носителя в широком, возвышающемся над рациональными рядами жизни значении и в таинственной необходимости» 11 . Приключение просто случается, внезапно прерывая течение жизни, и потому оно – случайное и непредсказуемое. Приключение позволяет актору проявить свою сущность и не проходит без последствий, и потому оно – необходимое и предопределенное. Его невозможно ни объявить основной формой действия, ни свести, как игру или искусство, к особой форме действия, отличающейся от обыденного действия отсутствием практически значимых следствий.

Стремясь отыскать смысл приключения, Зиммель рассматривает его повседневные определения. Таким же путем идет Ирвинг Гофман, исследуя в статье «Там, где действие» смысл слова «action», не учтенный классической теорией действия. Причина такого невнимания проста: в этом смысле термин введен в обращение «мужчинами, которых трудно заподозрить в изысканном вкусе», многократно использован в рекламных роликах и коммерческом искусстве и стал уже в наши дни названием жанра. Если требуется обнаружить те места, где находится действие, приходится рассматривать не только не-парсонсовский, но и вовсе неакадемический, а, напротив того, повседневный смысл слова «action». Действие, как правило, надеются обнаружить в коммерческом соревновательном спорте, рискованных видах спорта, аттракционах, развлечениях и потреблении дорогих и изысканных товаров. Традиционная теория игры относит эти виды деятельности к нетипичным играм, поскольку их участники испытывают свое счастье, допуская, что последствия выбора могут заметно изменить их судьбу. Когда они все же идут на риск, то рассчитывают на подтверждение своего социального статуса и рискуют утратить его. Рассмотрение поведения акторов в этих сферах приводит к общему определению действия, показывающему, что действие можно найти и там, где этого никак не ожидаешь: «Где бы индивид ни принимал сознательно возможности, приводящие к значимым последствиям и не считающиеся неизбежными, там и следует искать действие». Поскольку к роковым последствиям, изменяющим всю жизнь, способно привести и простое исполнение профессиональных обязанностей, сфера, где потенциально присутствует действие, распространяется на многие человеческие поступки. Тогда действие можно определить как «вид ориентированной на самое себя постановки моральной сцены в ритуальной форме» 12 , причем темой этой постановки как раз и становится исполнение профессионального долга. Возвращая теорию действия в повседневность, Гофман подчеркивает неопределенность действия, вынуждая заново поставить вопрос о том, как отдельные действия связываются в социальную систему.

Моменты действия предполагают испытание соответствующих порядку взаимодействия свойств характера, от проявления которых зависит одобрение или неодобрение актора его окружением. «Чтобы соответствовать фундаментальным требованиям морали и последовательности, нас подстрекают к созданию фундаментальной иллюзии. Это – наш характер. Вполне наш, наш собственный и неизменный, но тем не менее ненадежный и непостоянный» 13 . Двойственность характера – устойчивого и изменчивого – соответствует двойственности порядка взаимодействия, представляющего собой необходимую видимость социального спектакля. Рассматривая в книге «Представление себя другим в повседневной жизни» поведение нарушителей социального спокойствия, Гофман показывает, как противоречивые роли приводят к переопределению ситуации, иными словами, к изменению социальной реальности. Завершая рассмотрение видов коммуникации с выходом из представляемого характера, он пишет: «Независимо от того, ощущают исполнители свое официальное поведение “реальнейшей” из реальностей или нет, они будут украдкой протаскивать и выражать множественные версии реальности, и каждая версия скорее всего окажется несовместимой с другими» 14 . Взаимодействие множественных реальностей описано таким образом, что оправданным может показаться несколько недоброжелательное суждение Алвина У. Гоулднера о драматургии Гофмана: «Образ общественной жизни у Гофмана – это не четкие социальные структуры


11-09-2015, 00:48


Страницы: 1 2
Разделы сайта