Горько плачет в заснеженной подворотне бесприютный, голодный пес: повар из столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства плеснул кипятком и обварил ему левый бок. Впереди — ничего хорошего. “Бок болит нестерпимо... завтра появятся язвы, и, спрашивается, чем я их буду лечить?” “Все испытал, с судьбой своей мирюсь и, если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что дух мой еще не угас... Но вот тело мое изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно...” Пес вспоминает Власа, доброго повара графов Толстых. А что творится в “нормальном питании” — уму собачьему непостижимо. “Прибежит машинисточка... дрожит, морщится, а лопает. А разве ей такой стол нужен? Жаль мне ее, жаль!” А самого себя еще больше жаль — ведь идти некуда. Бедная девушка, а еще жалеет пса: “Что ты скулишь, бедняжка, кто тебя обидел?” Но ей и самой плохо, холодно и живот болит... Барышня убежала, а пес остался в подворотне, решив тут и сдохнуть. Отчаяние поваляло его. Она его назвала Шариком. Разве Шарики такие? Впрочем, спасибо на добром слове.
На другой стороне улицы хлопнула дверь ярко освещенного магазина, показался гражданин, именно гражданин, а не товарищ, скорее даже — господин. Пес понимает это по глазам человека. Господин пересек улицу и вошел в подворотню, к псу. Что ему надо? У него в кармане колбаса. “Отдайте ее мне”. Пес из последних сил ползет к тротуару. Он плачет. “Глянь на меня. Я умираю. Но на что вам все это? Вы сегодня завтракали...”
Загадочный господин наклонился к псу и вытащил из кармана белый сверток. Он отдал колбасу псу и позвал его за собой. И этот тоже назвал его Шариком. “С вами идти? Да на край света”. Они пошли по Пречистенке. Бок болел нестерпимо, но Шарик порой даже забывал о боли — так боялся потерять в сутолоке своего благодетеля. Какой-то кот-бродяга вынырнул из-за водосточной трубы, и Шарик, испугавшись, что этот богатый чудак, чего доброго, прихватит и этого вода с собой, так лязгнул зубами, что кот махнул по трубе аж до второго этажа. Господин, очевидно, оценил преданность Шарика и угостил его еще одним куском колбасы. Шарик узнал Обухов переулок... Но ведь здесь швейцар! А они еще хуже, чем жестокие дворники... “Да не бойся ты, иди”, — сказал господин. Так Шарик оказался в квартире знаменитого профессора Ф. Ф. Преображенского, о чем, впрочем, еще не догадывался.
Собака, живущая в Москве, если у нее есть какие-то мозги в голове, так или иначе научится читать. Шарик, когда ему исполнилось четыре месяца, уже знал, что означают зелено-голубые вывески МСПО — мясная торговля. К рыбному магазину удобнее было подбегать сзади, с буквы “А”, потому что при начале слова стоял милиционер. В общем, пес в грамоте кое-что знал.
На звонок неизвестного господина дверь роскошной квартиры бесшумно распахнулась, и перед ними предстала молодая красивая женщина в белом фартучке и кружевной наколке. Из квартиры несло божественным теплом. Женщина ужаснулась при виде паршивого пса. Господин объяснил, что это просто ожог, и сказал Зине отвести пса в смотровую.
Испуганный пес решил не даваться — “сейчас касторку заставят жрать и весь бок изрежут ножиками, а до него и так дотронуться нельзя!” Он принялся метаться по квартире в поисках выхода, но был пойман за ноги. Появилась вторая личность, раскрыла шкаф, и оттуда понесло сладким и тошным запахом. Пес еще успел ухватить личность за ногу повыше шнурков на ботинке — но это было все. “Прощай, Москва!” — подумал он, окончательно завалился на бок и издох.
Когда он воскрес, немного кружилась голова, чуть-чуть тошнило, но бок “сладостно молчал”. Пес приоткрыл правый глаз и увидел, что он туго забинтован поперек боков и живота. Кто-то тихонько напевал. Пес удивился, открыл оба глаза и увидел неподалеку мужскую ногу на белом табурете. Господин, приведший Шарика, приказывает Зине купить для него краковской колбасы. А приманил он пса, объясняет господин профессору, исключительно лаской: террором с животным сделать ничего нельзя. “Они напрасно думают, что террор поможет. Террор совершенно парализует нервную систему”. Зазвенел телефон. Профессор отвел Шарика в умопомрачительно роскошный кабинет и приказал лечь. Сам он сел за громадный письменный стол и сразу сделался необыкновенно важным и представительным. Вошел посетитель. Он был в восторге, а профессора назвал кудесником. Метод омоложения, изобретенный профессором Филиппом Филипповичем Преображенским, делает просто чудеса. Потом появилась шуршащая дама в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой жеваной шее. Начались какие-то странные разговоры и манипуляции. “Ну вас к черту, — мутно подумал пес, положив голову на лапы и задремав от стыда...” Он очнулся от звона и увидел, что Филипп Филиппович швырнул в таз какие-то сияющие трубки.
Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафу, и Филипп Филиппович работал не покладая рук. “Похабная квартирка, — думал пес, — но до чего хорошо! А на какого черта я ему понадобился? Неужели же жить оставит? А может, я и красивый. Видно, мое счастье”.
Глубоким вечером пса окончательно разбудили четверо посетителей. Они были совершенно особенные — все молодые люди, и все одеты очень скромно. Филипп Филиппович встретил их неприязненно. Первым делом он указал им на то, что надо бы ходить в калошах в такую погоду, а то ведь простудятся, да и наследили у него на персидских коврах. Заговоривший было тип с копной густейших волос замолк. Все четверо смотрели на профессора в изумлении. Оказалось, что один из пришедших — вовсе не мужчина, а посему профессор разрешил ему (ей) остаться как есть, а остальные пусть снимут головные уборы. Это было домоуправление в полном составе. Черного лохматого звали Швондер, он был начальник. Состоялось что-то вроде общего собрания жильцов по поводу уплотнения квартир. Профессор напоминает, что его собственная квартира постановлением от 12 августа освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений. Однако Швондер не сдается. По мнению собрания, семь комнат для одного жильца — это слишком много. На что профессор отвечает, что он один живет и работает в семи комнатах и желал бы иметь восьмую — под библиотеку.
Четверка онемела. Перечислив предназначение каждой из комнат, профессор просит позволения идти обедать. Швондер сдаваться не намерен. Оказывается, именно на столовую и смотровую правление положило глаз. Филипп Филиппович побагровел, ожидая продолжения. Швондер заявил, что они подадут на него жалобу в высшие инстанции. “Ага, — молвил Филипп Филиппович, — так? — И голос его принял подозрительно вежливый оттенок. — Одну минуточку попрошу вас подождать”. Он звонит по телефону какому-то Петру Александровичу, лицу, судя по реакции четверки, необычайно важному, и сообщает ему, что прекращает работу и уезжает в Сочи. Тот, потребовав к телефону Швондера, говорит ему что-то такое, от чего лицо Швондера приобретает багровый оттенок. Девица, пытаясь смягчить положение, предлагаетпрофессору купить несколько журналов в -пользу детей Германии. Профессор наотрез отказывается. Он не хочет, и все. Раздраженная активистка заявляет, что вообще-то профессора следовало бы арестовать •— он ненавистник пролетариата. Профессор не отрицает, да, он не любит пролетариата. Он кричит Зине, чтобы подавала обед. Это означает, что вопрос исчерпан. Четверо молча вышли из кабинета, молча прошли приемную, молча — переднюю, и слышно было, как за ними закрылась тяжело и звучно парадная дверь.
Стол накрыт по-царски, тут и семга, нарезанная тонкими ломтиками, тут и маринованные угри, и кусок сыра со слезой, и икра. И рюмочки и графинчики с разноцветными водочками. Профессор Преображенский и его ассистент доктор Борменталь — большие гурманы. Достается кое-что и псу, несмотря на возражения кухарки, которая его кормит в кухне. Пес, переев, задремал.
И тут откуда-то сверху и сбоку, смягченное потолками и коврами, донеслось хоровое пение. Зина сообщает, что это началось общее собрание. “Ну, теперь, стало быть, пошло, пропал Калабуховский дом, — горестно воскликнул Филипп Филиппович. — Придется уезжать... Все будет как по маслу. Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее”. Борменталь возражает — уж слишком сильно убивается профессор. Они теперь резко изменились. Но профессор знает, что говорит. Он делает выводы из фактов. Вот один такой факт: с 1903 и до 1917 года не было ни одного случая, чтобы из парадного при общей незапертой двери пропала хотя бы одна пара калош. В марте 17-го в один прекрасный день пропали все калоши. Что уж говорить о паровом отоплении. Но почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве так сказано у Карла Маркса? Борменталь возражает, что у пролетариата и калош-то нет. Как же нет, а те, которые исчезли весной 1917 года? “Это сделали вот эти самые певуны. Да-с! Но хоть бы они их снимали на лестнице! (Филипп Филиппович начал багроветь.) На какого черта убрали цветы с площадок? Почему электричество, которое, дай Бог памяти, тухло в течение двадцати лет два раза, в теперешнее время аккуратно гаснет раз в месяц?” По убеждению Борменталя, причина в разрухе. “Нет, — совершенно уверенно возражает Филипп Филиппович, — нет... Это мираж, дым, фикция, — Филипп Филиппович широко растопырил короткие пальцы... — Что такое эта ваша разруха? Да ее вовсе не существует. Что вы подразумеваете под этим словом? Это вот что: если я, вместо того чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха. Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах... Значит, когда эти баритоны кричат: “Бей разруху!”... это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку. И вот когда он... займется чисткой сараев — прямым своим делом — разруха исчезнет сама собой... Я вам скажу, доктор, что ничто не изменится к лучшему в нашем доме, да и во всяком другом доме, до тех пор, пока не усмирят этих певцов!.. И никакой этой контрреволюции в моих словах нет. В них здравый смысл и жизненная опытность”. Профессор собирается ехать в оперу. “Отлично, — говорит Борменталь, — а мы пока этого уличного неврастеника понаблюдаем. Путь бок у него заживет”. Пес благодарен — о нем заботятся. А вдруг все это сон, и он проснется в подворотне? Но ничего подобного не происходит. Совершенно ясно: пес вытащил самый главный собачий билет. “Я — красавец, — размышляет он, глядя в трюмо в гостиной на лохматого кофейного пса с довольной мордой. — Очень возможно, что бабушка моя согрешила с водолазом...”
В течение недели пес сожрал столько же, сколько в полтора последних голодных месяца на улице, не говоря уж о качестве. Филиппа Филипповича он считал божеством. Псу надели на шею широкий блестящий ошейник, и Зина повела его гулять на цепи по Обухову переулку. Дворняги смотрели на него с бешеной завистью.
Но настал день, когда Шарика еще с утра кольнуло дурное предчувствие. По телефону выяснилось, что кто-то там умер, и потому что-то произойдет. Шарика закрыли в ванной. Оттуда Зина повела его в смотровую. Он сопротивлялся. Глаза у всех были настороженные, фальшивые. Борменталь, не сводя с пса настороженных дрянных глаз, высунул из-за спины правую руку и быстро ткнул псу в нос ком влажной ваты. “Злодей... — мелькнуло в голове у пса. — За что?” Это была последняя мысль.
Далее следуют записи из дневника доктора Борменталя.
23 декабря. ...Произведена первая в Европе операция по проф. Преображенскому, под хлороформенным наркозом удалены яичники Шарика и вместо них пересажены мужские яичники с придатками и семенными канатиками, взятые от скончавшегося за 4 часа 4 минуты до операции мужчины 28 лет... Непосредственно вслед за сим удален после трепанации черепной крышки придаток мозга — гипофиз и заменен человеческим от вышеуказанного мужчины.
29 декабря. Внезапно обнаружено выпадение шерсти на лбу и на боках туловища. Лай по окраске отдаленно напоминает стон.
1 января. Отчетливо лает “Абыр”; в 3 часа дня засмеялся... Профессор расшифровал слово “Абыр-валг”, оно означает “Главрыба”...
2 января. Встал с постели и уверенно держался полчаса на задних лапах. В моем и Зины присутствии пес (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Преображенского по матери.
6 января. Сегодня после того, как' у него отвалился хвост, произнес отчетливо слово “пивная”. Я теряюсь.
* * *
Профессор вынужден прекратить прием, потому что из смотровой с раннего утра слышится вульгарная ругань и слова “еще парочку”. Существо произносит все бранные слова, какие только существуют в русском языке. По городу пошли слухи. Под окнами собирается толпа. Газеты пишут самые немыслимые вещи.
8 января. Поздним вечером поставили диагноз, перемена гипофиза дает не омоложение, а полное очеловечение.
Существо стойко держится на ногах и производит впечатление маленького и плохо сложенного мужчины. Ругается беспрерывно. Если приказывают прекратить, не слушается.
9 января. Расширение лексики. Выражения типа “Подлец”, “Слезай с подножки”, “Я тебе покажу”...
10 января. Повторное систематическое обучение посещения уборной. Прислуга совершенно подавлена.
11 января. Совершенно примирился со штанами. Произнес длинную веселую фраз: “Дай папиросочку — у тебя брюки в полосочку”.
Событие: оказывается, он понимает. Когда профессор приказал ему: “Не бросай объедки на пол”, — неожиданно ответил: “Отлезь, гнида”.
Поддерживает разговор. Скальпель хирурга создал новую человеческую единицу. Проф. Преображенский — творец. (Клякса.)
* * *
Что творится в Москве — уму непостижимо. Говорят, что большевики навлекли светопреставление. Домком злорадствует. Профессор сидит над историей человека, от которого мы взяли гипофиз.
(В тетрадях вкладной лист.)
Клим Григорьевич Чугункин, двадцать пять лет, холост. Беспартийный, сочувствующий. Судился три раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз — условно каторга на пятнадцать лет. Кражи. Профессия — игра на балалайке по трактирам.
Маленького роста, плохо сложен. Печень расширена (алкоголь). Причина смерти — удар ножом в сердце в пивной.
* * *
Борменталь пока что не понимает: разве не все равно, чей был гипофиз? Профессор это уже понял.
Зимний вечер. Конец января... На притолоке у двери в приемную — белый лист бумаги, на коем рукою Филиппа Филипповича написано: “Семечки есть в квартире запрещаю. Ф. Преображенский”. И синим карандашом крупными буквами рукою Борменталя: “Игра на музыкальных инструментах от пяти часов дня до семи часов утра воспрещается”. Рукою Зины сообщается, что он ушел вроде бы со Швондером.
За стеной непрерывно тренькает балалайка, смешиваясь в голове Филиппа Филипповича со словами газеты, которую он читает, склонившись над столом, о том, что у Преображенского незаконнорожденный сын.
Профессор просит Зину позвать этого самого “сына”. “У портьеры, прислонившись к притолоке, стоял, заложив ногу за ногу, человек маленького роста и несимпатичной наружности. Волосы у него на голове росли жесткие, как бы кустами на выкорчеванном поле, а лицо покрывал небритый пух. Лоб поражал своей малой вышиной. Почти непосредственно над черными кисточками раскиданных бровей начиналась густая головная щетка.
Пиджак, прорванный под левой мышкой, был усеян соломой, полосатые брючки на правой коленке продраны, а на левой выпачканы лиловой краской. На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой булавкой... Бросались в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами”. Профессора этот человек называет “папашей”, не обращая внимания на его гнев. Все замечания профессора кажутся ему дурацкими и притеснительными. “А если б я у вас помер под ножом? Вы что на это возразите, товарищ?” “Я вам не товарищ!” — кричит профессор Преображенский. “Уж конечно, как же... — иронически отвечает человек, — мы понимаем-с. Какие уж мы вам товарищи! Где уж! Мы в университетах не обучались... Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет свое право...” Он ловит носом блоху и казнит ее. У него есть дело — нужен документ, потому что без документа человеку воспрещается существовать. Опять же, домком... Требует прописки. А он, между ирочим, защищает интересы трудового элемента. “Филипп Филиппович выкатил глаза: "Почему же вы — труженик?"” И все-таки его надо прописать. Имя он себе выберет, пропечатает в газете, и шабаш. Он будет называться так: Полиграф Полиграфович, а фамилия пусть будет наследственная — Шариков.
И вот доктор Борменталь и Филипп Филиппович, сидящий с ним рядом за столом кабинета, перед которым стоит Швондер, пытаются сотворить документ. Швондер диктует: “Предъявитель сего действительно Шариков Полиграф Полиграфович, гм... зародившийся в вашей, мол, квартире”. Борменталь и профессор в недоумении: как это, зародившийся? Профессор оторвал листок от блокнота и набросал несколько слов. Вот что у него получилось: “Предъявитель сего — человек, полученный при лабораторном опыте на головном мозгу, нуждается в документах...” Швондер считает документы чрезвычайно необходимыми, особенно воинский учет, а то вдруг война с империалистическими хищниками? Но воевать Шариков не собирается, он тяжко раненный при операции, ему полагается белый билет.
Филипп
Филиппович хотел бы купить комнату, но таковых, к радости Швондера, нет.
Сверкая глазами, он поклонился и вышел. И тут началось что-то невообразимое.
Треснуло стекло. Взвизгнула женщина. Нечистая сила шарахнула по обоям в коридоре,
направляясь к смотровой, там что-то грохнуло и мгновенно пролетело обратно.
Захлопали двери, в кухне закричала Дарья Петровна. “Кот”, — сообразил
Борменталь. Оба они — профессор и ассистент понеслись по коридору в переднюю,
оттуда свернули в коридор к уборной и ванной. Шариков был в ванной. Его голос
глухо проревел: “Убью на месте...” Профессор пытался выбить дверь ванной. Вдруг
стекло окна, выходившего из ванной в кухню высоко под потолком, треснуло, из
него вывалился громадный кот и пропал на черной лестнице. В разбитое окно
показалась и высунулась в кухню физиономия Полиграфа Полиграфовича.
Оказывается, он защелкнул предохранитель, лампу разбил “котяра проклятый”. Кран
Шариков вывернул, а найти его теперь не может. Из-под двери сочилась вода. В ванной
выл Шариков. В конце концов
3-11-2013, 01:33