Введение
В начале 1990-х годов в связи с образованием новых независимых государств Центральной Азии (и Закавказья) наблюдатели предсказывали кардинальное изменение геополитической конфигурации на всем пространстве от Турции и Саудовской Аравии до Индии и Китая включительно. Следует признать, что подобные прогнозы оправдались лишь отчасти. На шкале взаимных внешнеполитических приоритетов центрально-азиатские государства и их южные соседи по-прежнему, как и в начале 1990-х годов, занимают весьма скромное место, уступая не только России, США и Западной Европе, но и традиционным субрегиональным соседям.
Ситуацию принципиально не изменили вступление центрально-азиатских республик в ОЭС и ОИК, их участие в общетюркских саммитах или волнообразные попытки закрепиться на пространстве бывших советских республик, предпринятые Ираном и Турцией, равно как и Китаем, Индией, Пакистаном и Саудовской Аравией, рассчитывавшими как на сугубо экономические выгоды, так и на возможность существенного укрепления собственного регионального статуса.
При всех многочисленных принципиальных отличиях внешнеполитических курсов Анкары и Тегерана, при всей бескомпромиссной многолетней конкуренции двух стран нельзя не указать и на определенное сходство в наиболее общих проявлениях как иранского, так и турецкого факторов на постсоветском пространстве в целом и на центрально-азиатском направлении в частности. С одной стороны, именно эти две страны изначально приковывали к себе наибольшее внимание исследователей Центральной Азии, с другой стороны, именно Иран и Турция стали неофициальными лидерами по числу несбывшихся прогнозов.
Во-первых, несмотря даже на очевидную российскую инертность начала 1990-х годов и определенное дистанцирование от стран региона, ни Анкара, ни Тегеран по большому счету оказались не в состоянии сыграть роль полноценного альтернативного России партнера центрально-азиатских государств. Более того, и турки, и иранцы, пусть и с запозданием, но пришли к осознанию необходимости и неизбежности выстраивания здесь (равно как и в Закавказье) тесных партнерских отношений с Россией. Другой вопрос, что Тегеран в этом плане проявил на порядок больше гибкости и расторопности.
Во-вторых, традиционное ирано-турецкое противостояние (в мусульманском мире, на Ближнем и Среднем Востоке) на постсоветском пространстве оказалось ограничено практически лишь Закавказьем: в Центральной Азии подобная жесткая конкуренция в целом не состоялась. Те или иные удачи или провалы каждой страны в рамках данного региона носили вполне самостоятельный, независимый друг от друга характер.
В-третьих, судя по направленности и результатам внешнеполитической активности двух стран, имел место своего рода обмен прогнозировавшимися ролевыми нишами, когда крайне идеологизированное исламское государство демонстрировало на порядок более трезвые и реалистические подходы к центрально-азиатским партнерам, нежели светская полуевропеизированная страна с пресловутыми традициями тюркского прагматизма. В результате весьма дозированное использование Ираном идей исламской солидарности выгодно контрастировало с неадекватно акцентированным пантюркизмом Анкары.
Думается, что изначальный расчет Тегерана лишь на собственные (пусть и весьма ограниченные) возможности также, вопреки прогнозам, обернулся в конечном счете лишь дополнительным иранским преимуществом. Подтверждением этому стала и динамика двусторонних (как экономических, так и политических) отношений со странами Центральной Азии (в частности, с Узбекистаном): в худшем случае – периоды стагнации, сменявшиеся в целом тенденцией к устойчивому росту. В Анкаре же, напротив, вырабатывали свою центрально-азиатскую стратегию в значительной степени в расчете на ускоренный приход западных (прежде всего американских) капиталовложений как собственно в турецкую, так и через нее в центрально-азиатскую экономику. Отсюда во многом – и неадекватные обещания Анкары, и соответственно завышенные ожидания Ташкента, Алма-Аты, Бишкека и Ашхабада. Результатом стали и неоправданно резкие колебания в двусторонних отношениях Турции со странами региона, и постепенно возобладавшие в ЦА настроения недоверия к ней и разочарования.
Если при этом иметь в виду общую для стран ЦА тенденцию к более трезвым и прагматичным оценкам своих внешнеполитических партнеров, то динамика их восприятия Ирана в этом смысле – это, скорее, движение со знаком «плюс», а Турции, – скорее, со знаком «минус». Периодически регенерируемые Западом очередные проекты с участием Турции (на сегодня – это прежде всего транскаспийские трубопроводные проекты) позволяют, тем не менее, и далее отмечать вышеуказанную синусоидальную динамику. Наиболее же неблагоприятным сценарием в этом плане для Турции, вероятнее всего, станет неизбежная, если не в среднесрочной, то в долгосрочной перспективе нормализация американо-иранских отношений, что не просто приведет к резкому усилению позиций Тегерана во всем макрорегионе, но и может надолго вывести Турцию из числа приоритетных региональных игроков.
Впрочем, и в настоящее время, и на перспективу по крайней мере опосредованное влияние Турции в Центральной Азии будет заключаться в накопленном ею, пусть и небесспорном, опыте светской модернизации, особенно важном для правящих режимов ЦА, все еще продолжающих непростые поиски собственной модели социально-политического и экономического развития. Следует отметить, что определенное сходство политических традиций, однотипность проблем, стоящих перед обществом, пораженным «постколониальным» синдромом, в 1990-е годы во многом предопределили при выборе нового типа ориентации и самоидентификации обращение стран Центральной Азии и, в частности, Узбекистана к опыту государств «южного пояса». В самом общем плане речь шла о выборе между четырьмя основными моделями:
1) светская турецкая модель;
2) исламская иранская модель – исламская республика под руководством исламского духовенства;
3) смешанная или переходная пакистанская модель – светский режим в рамках исламского государства;
4) этатистская авторитарная китайская модель.
При этом необходимо подчеркнуть, что ориентация на ту или иную модель лишь опосредованно могла означать и ориентацию на соответствующее государство. Непонимание этого обстоятельства, в частности турецким руководством, обусловило некоторые дополнительные сложности в турецко-узбекских отношениях в 1990-е годы. На практике Узбекистан использовал преимущественно элементы китайской и турецкой моделей. В первом случае речь шла об экономических реформах, которые не просто предшествуют политическим, но даже протекают на фоне авторитарной стагнации в политической области. Из турецкой же модели была прежде всего взята идея отделения религии от государства, до некоторой степени – концепция отца нации (Турция периода Ататюрка) и, наконец, – попытка интегрировать мусульманскую страну в немусульманское геополитическое пространство.
1. Состояние и перспективы развития узбекско-иранских отношений
Отношения между двумя государствами в течение всего периода их существования можно охарактеризовать как натянутые и в целом недружественные. Тон во многом был задан неоднократными жесткими высказываниями президента Каримова относительно неприемлемости иранской модели и угрозы вмешательства Ирана во внутренние дела ряда стран Центральной Азии. Со своей стороны, и руководство ИРИ поспешило занести Узбекистан в список исламских государств, которым уже в силу преобладающей культурно-религиозной традиции как бы предопределено находиться в сфере иранского влияния. В конечном счете раздражение с одной стороны и разочарование с другой лишь усугубили взаимное отчуждение.
Вместе с тем становление двусторонних отношений между Узбекистаном и Ираном совпало по времени с периодом отхода Ирана от прежней активной политики исламской солидарности (отчасти замены ее на политику паниранизма). Впрочем, уже во второй половине 1990-х годов заметно стремление Ирана к преимущественному развитию экономических отношений и одновременно созданию системы региональной безопасности и сотрудничества. Как это виделось в Тегеране, подобная система могла обеспечить устойчивую стабильность по всему периметру иранских границ, предотвратить возрождение военно-промышленного потенциала Ирака и эффективно противостоять американскому политическому и экономическому присутствию в макрорегионе, включающем Средний Восток и южные республики бывшего СССР. Тем не менее, до недавнего времени Иран неизменно обнаруживал внутреннюю противоречивость этой новой стратегической линии, тем самым лишь подпитывая сохраняющиеся в регионе опасения относительно возобновления политики экспорта исламской революции.
В 1990-е годы выявились и вполне, впрочем, неизбежные расхождения в региональной стратегии и тактике Тегерана и Ташкента. По известным причинам, Иран, с одной стороны, изначально поддерживал тенденции к исламизации и соответственно исламскую оппозицию в Таджикистане, а с другой – шиитскую хазарейскую общину и одновременно таджикское правительство Раббани-Масуда в Афганистане. Узбекистан же, напротив, поддержал антиисламские силы в Таджикистане и одновременно узбекскую общину в обоих государствах. Последующее сближение позиций по таджикскому (в 1995–1996 годах) и отчасти афганскому вектору не устранило сохраняющееся и поныне глубокое взаимное недоверие.
Среди прочего этому способствует и неизменно декларируемое стремление Узбекистана закрепить за собой в глазах мирового сообщества статус едва ли не главного регионального гаранта (со всеми вытекающими отсюда политическими и финансовыми последствиями) по поддержанию стабильности в Центральной Азии и противодействию агрессивному исламскому фундаментализму, источник которого, как это неоднократно озвучивалось руководством РУ, находился в Тегеране.
Одновременно все отчетливее происходило закрепление проамериканского крена в узбекской внешней политике, что уже окончательно антагонизировало Тегеран, который, в свою очередь, в поисках регионального и международного противовеса ОПТА все большую ставку начинает делать на Россию, пытаясь вывести отношения с ней на уровень стратегического партнерства. Узбекистан же, напротив, именно в США пытается найти временный противовес России и интеграционным процессам в СНГ.
Тем не менее, в стратегическом плане узбеки не намерены даже в угоду американцам отказываться от сотрудничества с Ираном в области транспортных коммуникаций, равно как и от ведения достаточно тонкой игры с иранцами на афганском и таджикском направлениях. С другой стороны, несмотря на то, что оснований, чтобы прямо обвинять Иран в каком бы то ни было вмешательстве во внутренние дела Узбекистана, не существует, в Ташкенте ему не доверяют.
При этом позиция Узбекистана отличается известной противоречивостью. Так, тесное российско-иранское сотрудничество, с одной стороны, постоянно вызывает своего рода ревнивую реакцию Узбекистана, настаивающего, как минимум, на необходимости предварительных российско-узбекских консультаций до принятия каких-либо стратегических решений по линии, в частности, российско-иранских отношений. С другой стороны, после закрепления тактической проамериканской ориентации в узбекской внешней политике постоянным фактором становятся также критические выступления со стороны узбекского руководства в отношении неприемлемых для США аспектов российско-иранского сотрудничества, например, по проблематике поставок российских ядерных реакторов в ИРИ.
В свою очередь, в условиях крайне натянутых узбекско-иранских и узбекско-туркменских отношений фактором дополнительного негативного воздействия на состояние и развитие двусторонних отношений между Ташкентом и Тегераном становится ирано-туркменское сближение, выявившееся уже в начале 1990-х годов.
Неоднократно декларировавшаяся взаимная заинтересованность в развитии экономических связей и формально объявленный приоритет торгово-экономических соглашений до сих пор все же не привели к увеличению крайне незначительного оборота двусторонней торговли, объем которого в 90-е годы стабильно держался на уровне 15–30 млн. долл. Лишь с учетом возросших выплат за транспортно-транзитные услуги ИРИ соответствующие показатели по итогам 1999 г. составили уже около 130 млн. долл. В то же время фактический объем взаимной торговли в значительной мере обеспечивается прежде всего многочисленными торговцами-челноками, число которых со второй половины 90-х годов держится на уровне 40–50 тыс. человек в год. Иранский бизнес в Узбекистане представлен в настоящее время 19 совместными предприятиями, а также несколькими иранскими фирмами со стопроцентным иранским капиталом. Среди последних особо выделяется «Банк Садират Иран», осуществляющий расчеты по экспортно-импортным операциям.
С точки зрения как иранских, так и узбекских экспертов, дальнейшие перспективы торгово-экономического сотрудничества напрямую зависят от взаимодействия в области транспортных коммуникаций. Тем не менее, реализация в 1996–1997 годах иранских железнодорожных проектов (линии Мешхед–Серахс–Теджен и ветки Серахс–Бандар–Аббас) не привела ни к существенному росту товарооборота, ни, тем более, к какой-либо значимой переориентации узбекского грузопотока на южное (трансиранское) направление, на что в свое время серьезно рассчитывали как в Ташкенте, так и в Тегеране. В среднем за последние три – четыре года общий объем международного транзита узбекских грузов составлял 13,5–14 млн. т., которые распределялись следующим образом: более 13 млн. т. перевозилось по северному казахско-российскому маршруту, от 300 до 500 тыс. т. шло по трассе Ташкент–Алма-Ата–Урумчи, от 100 до 200 тыс. т. – по транскаспийскому маршруту через Туркменистан (Ташкент–Туркменбаши–Баку–Поти) и до 250 тыс. т. – по линии Ташкент–Теджен–Серахс–Бандар–Аббас. Таким образом, свыше 95% всех международных транзитных перевозок РУ проходит по северному маршруту. Принципиально ситуацию не изменит ни планируемое в 2001–2002 годах введение в эксплуатацию железнодорожной трассы Андижан–Ош–Кашгар, ни перспективы увеличения объемов перевозок по туркменско-кавказскому и туркменско-иранскому маршрутам.
При определенных условиях, тем не менее, двусторонние экономические связи могут получить новый дополнительный импульс не столько в рамках традиционных ОЭСовских планов по выстраиванию альтернативных России транспортных проектов, сколько в рамках многостороннего (Россия–Индия–Иран–Центральная Азия–Кавказ) проекта «Север–Юг».
Впрочем, при любом сценарии, потребуется время для преодоления уже сложившихся у иранской стороны весьма критических представлений об Узбекистане, который как в настоящее время, так и в среднесрочной перспективе рассматривается лишь в качестве второстепенного внешнеторгового партнера. Следует также учитывать и ограниченные экономические возможности самого Ирана, которые диктуют необходимость особо строгого выбора приоритетных стран-партнеров, к числу которых в рамках СНГ сегодня принадлежат лишь Россия, Азербайджан и Туркменистан.
Особое место в двусторонних отношениях принадлежит этноконфессиональному фактору. Известно, что на территории Ирана сколько-нибудь численно значимая община этнических узбеков отсутствует. Согласно же последней общесоюзной переписи населения 1989 года, число официально зарегистрированных персов (или ирони) в Узбекистане не превышало 28 тыс. человек. Самая крупная персидская община численностью 19.459 человек была зарегистрирована в Самаркандской области. Вместе с тем данные полевых исследований позволяют оценить в 100 тыс. человек общину ирони в г. Самарканде и в Самаркандской области и в 70–80 тыс. чел. – в Бухарской области. С учетом небольших иранских общин в других районах Узбекистана можно говорить приблизительно о 200 тыс. узбекских персов.
Отдельная и достаточно деликатная тема – это наличие иранских этнических корней у ряда политических деятелей Узбекистана. Так, выходцем из самаркандских ирони является Исмаил Джурабеков, вторая по политическому влиянию в стране фигура. Он, в том числе и в силу своего этнического происхождения, все 90-е годы служил объектом повышенного внимания иранской стороны, что, надо признать, было далеко не всегда оправданно.
Самостоятельное значение имеет шиитская самоидентификация узбекских ирони, дополнительно закрепляющая их обособленный статус. Одновременно в рамках данной самоидентификации оказываются живучими и многочисленные этноконфессиональные предрассудки и обиды. Например, персы-шииты жалуются на невозможность полноценно отметить центральные в шиизме дни поминовения имама Хусейна (или Ашура): их вынужденно отмечают лишь в стенах мечетей, не проводя траурных шествий по улицам города. Это малозначимое – на первый взгляд – обстоятельство следует, тем не менее, также принимать в расчет в качестве потенциально взрывоопасного фактора, который может проявиться при условии соответствующей внутриполитической дестабилизации в Узбекистане и одновременной активизации внешнего исламского (иранского) фактора.
Резко возросшая во всем мире политическая роль мечетей (особенно шиитских) в мусульманском обществе заставляет учитывать и этот фактор. Так, в Самарканде из общего числа 13 пятничных мечетей 3 являются шиитскими. В Бухаре к шиитским относится 1 из 11 городских пятничных мечетей. Во всей Бухарской области имеется 5 соборных шиитских мечетей. Кроме того, этнические персы возглавляют обе суннитские джума-мечети Ферганы и одну суннитскую мечеть в Маргидане. Все эти факты существуют на фоне пока еще практически полной политической инертности персов-шиитов Узбекистана. Но не стоит забывать, что XX век изобиловал примерами внезапной непредсказуемой политической активизации еще недавно пассивных мусульманских общин.
Что касается тех или иных форм прямого иранского воздействия, то уже первые робкие попытки Тегерана установить постоянный этнокультурный контакт с персидской общиной Узбекистана были настолько быстро и эффективно пресечены узбекскими властями, что на сегодня не приходится говорить не только о влиянии Ирана, но даже и о простой информированности в этих вопросах находящегося в Ташкенте иранского посольства.
В свое время делались предположения о возможности «эффективного иранского вмешательства» в зоне Ферганской долины. Здесь действительно предпринимались попытки в конце 1991 – начале 1992 годов высадки «десантов» иранских проповедников. Последние, однако, натолкнулись не только на противодействие узбекских силовых структур, но и на нежелание местного ислама перенимать чуждые шиитские стандарты. При всем том, что долинные фундаменталисты (Т. Юлдашев) регулярно контактируют с иранцами и даже получают от них определенную финансовую подпитку, на сегодня говорить о существенном иранском влиянии в Узбекистане и даже в Ферганской долине мы оснований не имеем.
В целом можно, конечно, согласиться с тем, что переоценивать значимость и долговременность антииранских элементов во внешней политике Узбекистана не следует. Вероятно, стоит признать и то, что элементы прагматизма становятся все более ощутимыми в рамках встречных внешнеполитических курсов. После обмена визитами министров иностранных дел (А. Камилова в сентябре 1998 г. и К. Харрази в апреле 1999 г.) стороны подчеркнуто стараются фиксировать близость или совпадение позиций по афганской, антитеррористической и антинаркотической проблематике. Вместе с тем даже видимая нормализация двусторонних отношений происходит достаточно медленными темпами. Сказывается и инерционность антиамериканских установок в одном случае и проамериканских в другом. Сохраняет свое значение и целая группа раздражителей по исламскому вектору.
2. Состояние и перспективы развития узбекско-турецких отношений
Важной особенностью узбекско-турецких отношений в 90-е годы по признанию обеих сторон являлся их весьма нестабильный характер. Как известно, на первом этапе независимого существования Узбекистана его политическое руководство и на уровне деклараций, и на уровне реальной стратегии делало ставку на одновременное использование элементов китайской и турецкой моделей развития. Необходимо подчеркнуть, что использование элементов турецкой модели, по крайней мере в период 1991–1993 годов, до некоторой степени совпало и с политической ориентацией на Турецкую Республику. Впрочем, подобное обстоятельство, прежде
9-09-2015, 01:57