Этнопсихологические проблемы исследования личности

оказался в фокусе интереса западных культурантропологов в первые годы после окончания второй мировой войны, т.е. в период войны холодной.

Его особенности выводились из уже упоминавшейся гипотезы свивания британского культурантрополога Дж. Горера. В популяризации этой гипотезы большую роль сыграли М. Мид и Э. Эриксон, использовавший ее в работе «Легенда о юности Максима Горького», где он попытался ответить на вопрос, «действительно ли русская душа – спеленутая душа?» (Эриксон, 1996 а, с. 540).

Впрочем, сторонники гипотезы свивания вовсе не утверждают, что практика тугого пеленания детей является основной причиной автократических политических институтов царизма и сталинизма или что она привела к формированию маниакально-депрессивной базовой личности русского народа. Напротив, они подчеркивают, что не стоит ограничиваться единственной однонаправленной цепью причинности. Сам Горер скорее довольствуется тем, что рассматривает свивание младенцев как один из способов, которым русские «информируют своих детей о необходимости сильной внешней власти» ( Bock , 1988, р. 85).

А Эриксон, осознавая, что тугое пеленание является почти универсальным в мировых культурах обычаем, утверждает, что он «получил усиление» именно в России из-за синхронизации особенностей ранней социализации детей с другими элементами русской культуры. В русской культуре он выделяет несколько паттернов, имеющих одинаковую форму – чередования полной пассивности и бурной эмоциональной разрядки. Так, на формирование личности русского человека, по его мнению, оказал влияние ритм крестьянской жизни в холодном климате – смена относительной бездеятельности и пассивности в долгие зимние месяцы и «периодическое освобождение ... после весенней оттепели» (Эриксон, 1996 а, с. 543).

Следует отметить, что акцент на противоположных началах, легших в основу формирования русского национального характера, делают и представители самых разных философских и исторических концепций. Н. А. Бердяев полагал, что «в основу формации русской души» легли два противоположных начала: «природная, языческая дионисическая стихия и аскетически-монашеское православие» (Бердяев, 1990 а, с.44). Именно в этом он видел историческую причину того, что русский народ в высшей степени поляризован и совмещает противоположности: деспотизм – анархизм; жестокость, склонность к насилию – доброту, человечность; смирение – наглость; рабство – бунт и т.п.

Немецкий философ В. Шубарт, когда противопоставляет русскую культуру конца западной культуре середины, также видит основу русской души в особенностях православия,:

«Русской душе чужда срединность. У русского нет амортизирующей средней части, соединяющего звена Между двумя крайностями. В русском человеке контрасты – один к другому впритык, и их жесткое трение растирает душу до ран. Тут грубость рядом с нежностью сердца, жестокость рядом с сентиментальностью, чувственность рядом с аскезой, греховность рядом со святостью» (Шубарт, 1997, с.84).

В психологической антропологии существуют попытки исследования не только русского, но и других национальных характеров через выявление способов воспитания детей и особенностей детского опыта. Во время и после второй мировой войны в США появилось много работ, посвященных японскому и немецкому национальным характерам.

Так, Р. Бенедикт попыталась объяснить противоречие японского характера, отраженное в самом названии ее знаменитой книги «Хризантема и меч»: присущие японцам чувство прекрасного и фанатизм в преданности властям, а особенно – императору. Причину жестокости японских «эстетов» она видела в особенностях социализации в Японии, где с самого детства ребенок осознает подчиненность своих желаний интересам группы и любыми способами стремится избежать позора для себя и своей семьи (см. Benedict , 1946).

Когда культурантропологи при исследовании национального характера использовали более «объективные» методы (глубинные интервью и психологическое тестирование), они теряли целостное представление о характере народа и, как и психологи, составляли «набор» качеств. В частности, К. Клакхоном были выделены качества, присущие, по его мнению, русским: «сердечность, человечность, зависимость от прочных социальных контактов, эмоциональная нестабильность, иррациональность, сила, недисциплинированность, потребность подчиняться власти» (Цит. по: Bock , 1988, р. 87).

В последнее время и понятие «национальный характер» вслед за понятиями базовой и модальной личности покидает страницы психологической и культурантропологической литературы. Ему на смену для обозначения психологических особенностей этнических общностей приходит понятие «ментальность». В свое время для выделения предмета своих исследовательских интересов этот термин выбрали французские историки школы «Анналов», предпочтя его «коллективным представлениям», «коллективному бессознательному» и другим более или менее близким по смыслу понятиям.

По их мнению, менталъностъ – это «система образов, ...которые ...лежат в основе человеческих представлений о мире и о своем месте в этом мире и, следовательно, определяют поступки и поведение людей» (Дюби, 1991, с.52). При таком понимании ментальности трудно переводимое на иностранные языки французское слово mentahte ближе всего оказывается к русскому слову миропонимание, характеризующему общественные формации, эпохи или этнические общности.

Некоторые авторы, рассматривающие этносы как социально-экономические единицы, отрицают саму возможность выделения, их ментальностей – стабильных систем представлений (см. Российская ментальность, 1994). Однако при определении этноса как группы, ядерной характеристикой которой является осознание людьми своей к ней принадлежности, именно ментальность, на наш взгляд, должна стать основным предметом этнопсихологического изучения.

Более того, с первых шагов становления этнопсихологии крупнейшие ее представители изучали именно ментальность, хотя и под другими названиями. Немец В. Вундт рассматривал общие представления в качестве содержания души народов, американец Ф. Хсю подчеркивал, что психологическая антропология исследует социальные представления, которые совпадают у членов той или иной культуры, русский философ Г. Г. Шпет ввел понятие «типические коллективные переживания», а француз Л. Леви-Брюль, как мы помним, даже использовал термин mentahte . Как элемент ментальности – как систему представлений о своей культуре – можно рассматривать и «субъективную культуру» в трактовке Г. Триандиса.

В 1993 г. в редакции журнала «Вопросы философии» прошло заседание «круглого стола» на тему: «Российская ментальность», участники которого затрагивали вопросы ее природы и изменений, ценностных ориентации и основных характеристик. В ходе дискуссии упоминались такие компоненты российской ментальности как: «разрыв между настоящим и будущим, исключительная поглощенность будущим, отсутствие личностного сознания, а потому и ответственности за принятие решений в ситуациях риска и неопределенности, облачение национальной идеи («русской идеи») в мессианские одеяния, открытость или всеотзывчивость» (Российская ментальность, 1994, с. 50).

Но совершенно прав А. П. Огурцов, что против каждой из этих характеристик можно найти контрфакты и контраргументы.

Например, неумение жить в настоящем и обращенность в будущее можно рассматривать как характеристику «утопически-тоталитарного сознания, характерного для истории России последнего столетия, но не для всей истории России» (Российская ментальность, 1994, с. 50). И такие проблемы постоянно будут возникать, если пытаться определить ментальность этноса через набор ее характеристик.

Правда, многие современные исследователи усматривают в не-доформализованности термина «ментальность» достоинство, позволяющее использовать его в широком диапазоне и соединять психологический анализ и гуманитарные рассуждения о человеке. Именно таким эклектичным способом чаще всего исследуют ментальность этнических общностей, практически сводя ее к национальному характеру, психологи и этнологи во многих странах мира. В качестве примера можно привести книгу О. Дауна «Шведская ментальность». В этой работе дополняют друг друга данные, полученные с помощью количественных (психологических тестов и опросов на репрезентативных выборках) и качественных (глубинных интервью со шведами и иммигрантами, культурно-антропологического наблюдения) методов, а также материалы средств массовой коммуникации, путевые заметки, исследования шведского общества, проведенные иностранными учеными.

В результате анализа столь многочисленных источников Даун подробно описывает черты, характеризующие шведов. Особое внимание исследователь уделяет качествам, проявляемым ими в межличностных и общественных отношениях: боязни коммуникации, застенчивости, которая рассматривается шведами скорее как позитивная, чем как негативная черта, сдержанности и даже скрытности, четкой границе между личным и общественным, избеганию конфликтов, честности, независимости и самодостаточности, эмоциональной холодности и унынию. В качестве «центральной характеристики» шведской ментальности Даун рассматривает «местное» качество duktig , понимаемое как компетентность в самом широком смысле слова, включая моральное обязательство человека быть таковым (см. Daun , 1989).

Но историки школы «Анналов» особо подчеркивают, что ментальность есть не набор характеристик, а система взаимосвязанных представлений, регулирующих поведение членов социальной группы. К сожалению, этнопсихологи еще только подступают к выявлению подобным образом понимаемой ментальности этнических общностей. Интересна попытка

С. В. Лурье выделить центральную зону ментальности, которая, согласно ее концепции, состоит из:

• локализации источника добра, включающего Мы-образ и образ покровителя;

• локализации образа зла – образа врага;

• представления о способе действия, при котором добро побеждает зло.

В традиционной русской ментальности, по мнению исследовательницы, источником добра рассматривалась община (мир), а врагом – источником зла, находящимся в постоянном конфликте с народом, – государство (см. Лурье, 1994).

В развитие идеи, выдвинутой Лурье, вполне обоснованным представляется еще одно предположение: в системе русской ментальности важнейшим способом действия, ведущим к победе добра над злом, является не закон, устанавливаемый «врагом»-государством, а милосердие. Отражением этого является и отмеченное Ю. М. Лотманом «устойчивое стремление русской литературы увидеть в законе сухое и бесчеловечное начало в противоположность таким неформальным понятиям, как милость, жертва, любовь» (Лотман, 1992 б, с. 260). Примечательный пример противопоставления русским человеком юриспруденции и моральных принципов мы находим в «Капитанской дочке» А. С. Пушкина: на предположение Екатерины II , что она жалуется на несправедливость и обиду, Маша Миронова дает неожиданный ответ: «Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия» (Пушкин, 1957, с. 536).

Эту же особенность русской ментальности обнаружили российские психологи при исследовании морального и правового развития современной молодежи. Как отмечают авторы, слова из протокола выполнения задания – «Не по закону, а по совести» – «содержат в себе основной результат исследования: противопоставление закона и совести буквально лежало на поверхности ответов» (Воловикова, Гренкова, Морскова, 1996, с. 91). Особенно наглядно это проявилось при обсуждении испытуемыми «истории» – жизненной ситуации, персонажами которой были пассажиры поезда – мама с ребенком, занявшая чужое место за взятку проводнику, и женщина с билетом на это место. Все опрошенные не учитывали «закон» – право человека, купившего билет, а ожидали от него милосердия, сострадания и жалости, в противном случае считая его непорядочным человеком.

3. Проблема нормы и патологии

Первый вопрос, который встает при исследовании этой проблемы – какое поведение индивида можно рассматривать анормальным, существуют ли его универсальные стандарты или они изменяются от культуры к культуре? В наши дни большинство исследователей подчеркивает, что «норма» и «патология» – понятия, детерминированные культурой.

А сторонники культурного релятивизма начиная с Р. Бенедикт, издавшей в 1934 г. работу «Антропология и анормальное», предлагают считать нормальным все то, что находится в соответствии с установлениями данного общества и оправдывается в нем. Такой подход к этой проблеме способствовал накоплению интересных и необъяснимых для человека западной культуры фактов из жизни традиционных обществ и созданию этнопсихиатрии. Однако релятивисты уходят от ответа на многие остающиеся до сегодняшнего дня дискуссионными вопросы:

«Как относиться к ряду явлений культуры в истории и современности, имеющих, мягко говоря, негативное содержание, можно ли требовать уважения к таким «культурным» ценностям, как людоедство, самым различным проявлениям расизма?.. С ; точки зрения абстрактного функционализма, – это необходимые ' элементы существования культур? Для культурного релятивизма –- это проявление «логики собственного развития»?» (Белик, 1998, с. 96-97).

Еще один круг вопросов связан с рассмотрением патологии личности в разных культурах: являются ли психопатологические явления инвариантными по происхождению и проявлению, универсальными (представленными во всех культурах, но при значительном культурном влиянии на формы проявления) или культурно-специфичными (уникальными в каждой культуре и доступными для понимания только в ее рамках) (см. Berry et al ., 1992).

Казалось бы, абсолютистская позиция правомерна при анализе органических психических расстройств, например деменции, и заболеваний, связанных с употреблением алкоголя, наркотиков и т.п. Но результаты – хотя и немногочисленных к настоящему времени – исследований показали, что факторы культуры могут влиять на формы проявления даже этих болезней. Так, культурные нормы «винопития» (как, где, с кем и сколько пить) приводят к совершенно различным проявлениям алкоголизма. В настоящее время существует почти единодушное мнение, что бессмысленно рассматривать психопатологию как явление абсолютно свободное от культуры: мы можем понять то или иное психическое расстройство, только приняв в расчет культурный контекст.

Но между сторонниками универсалистского и релятивистского подходов не прекращается полемика по вопросу о степени влияния культуры на разные аспекты психических расстройств. Например, исследования шизофрении и депрессии позволяют сделать вывод о большей обоснованности универсалистской точки зрения.

Под эгидой Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ) изучались распространенность и симптоматика шизофрении в девяти странах (Великобритании, Дании, Индии, Колумбии, Нигерии, Советском Союзе, США, Чехословакии и на Тайва не). Исследователи пришли к заключению, что шизофре ния – универсальное психическое расстройство, которое во всех культурах проявляется одинаковыми симптомами. Однако были выявлены и некоторые межкультурные различия. В частности, было обнаружено, что у больных из развивающихся стран болезнь протекала в более легких формах и с более длительными периодами ремиссии, чем у больных из высокоразвитых индустриальных государств. Эти различия можно объяснить социально-культурными факторами, тем, что в более традиционных культурах реабилитация больных облегчается их возвращением после курса лечения в широкий круг родственного общения и к трудовой деятельности. Различия связаны также с тем, что культуры проявляют разную степень терпимости по отношению к некоторым симптомам. Так, в традиционных культурах Нигерии «голоса», т.е. слуховые галлюцинации, не считаются чем-то анормальным (см. Mat - sumoto , 1996).

Многие культурантропологи даже полагают, что в исследовании ВОЗ были бы обнаружены еще большие межкультурные различия, если бы использовались не только методы и понятия западной психиатрии, а выборка не состояла бы исключительно из пациентов, адаптированных к европейской культуре.

Более того, в этнопсихиатриии широко распространена точка зрения, согласно которой шизофрения является болезнью цивилизации: Ж. Деврё даже назвал ее «этническим психозом заладного мира» (Цит. по: Велик, 1991, с.38) . Основную причину болезни в этом случае видят в неспособности современного общества удовлетворять потребности личности в уединении и общении, в разрегуляции в нем взаимоотношений «Я – другие».

Безусловно, и более традиционные общества в разной степени удовлетворяют эти потребности: в одних люди чаще и интенсивнее общаются, чем в других. Но всегда существуют механизмы, обеспечивающие сбалансированность общения и уединения. В африканском поселении вся жизнь человека протекает «на миру», в постоянном общении всех со всеми, даже к младенцу в течение дня хоть ненадолго подходят все члены группы (см. Эйбл-Эйбесфельд, 1982). Но в такой культуре особые периоды жизни человека сопровождаются специальными обрядами, требующими изоляции и уединения. А жизнь латышской семьи еще в относительно недавние времена проходила на хуторе, вдали от родственников и друзей. Но культура позаботилась о том, чтобы разобщенные хуторские жители удовлетворяли свою потребность в общении, например во время массовых праздников песни.

Но даже и тогда, когда культурантропологи соглашаются с выделяемыми современной психиатрией причинами шизофрении, они подчеркивают, что некоторые виды опыта могут ускорять темп развития болезни. В частности, отмечено влияние огромного объема неструктурированной и сложной информации, обрушивающейся на современного человека.

Именно в этнокультурной специфике процесса передачи информации видят и одну из причин того, что в Великобритании ирландцы госпитализируются с диагнозом «шизофрения» значительно чаще, чем англичане. В ирландской культуре поощряется живость речи и особый тип остроумия – насмешки с двойным смыслом, что увеличивает сложность и уменьшает ясность информации. При этом «жертва» насмешек не только должна понять такую информацию, но и быстро отреагировать на нее (см. Murphy , 1982).

В сравнительно-культурных исследованиях доказана универсальность основных симптомов еще одного психического расстройства – депрессии. Однако обнаружены и межкультурные различия в преобладании некоторых из них в общей картине: если представители индивидуалистических культур жалуются в основном на чувства одиночества и изоляции, то для членов культур коллективистических характерны соматические жалобы, например на головную боль.

Отмечается также, что даже само понятие обыденного языка «быть в депрессии» широко варьирует в культурах, а опыт адаптации в западном обществе ведет к увеличению количества жалоб на депрессию. Меньшую распространенность «классических» симптомов депрессии в традиционных культурах А. Марселла объясняет:

• преобладанием в коллективистических культурах больших семей, в которых человек получает больше социальной поддержки и меньше рискует потерять отношения любви;

• различиями похоронных ритуалов в разных типах культур, ритуализированным и открытым проявлением горя при потере близких в традиционных культурах (см. Mar sella, 1980).

Но одновременно с подтверждением универсальности многих психических расстройств выявлено и большое количество культурно-специфичных синдромов, само существование которых подпитывает релятивистский подход к проблеме нормы и патологии. Все их многообразие можно разделить на:

• болезни, имеющие социально-исторические корни (например «политическая истерия» – синдром, «вызванный длительным влиянием несчастий и смертей в национальной истории, изобилующей кризисами и коллективными трагедиями, на общественное настроение и менталитет» (Патаки, 1991, с. 111);

• «святые болезни» типа шаманской. По поверьям народов, сохранивших шаманизм в системе религиозных верований, больным этой болезнью в страшных кошмарах являются духи, которые заставляют их


10-09-2015, 04:19


Страницы: 1 2 3
Разделы сайта