АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И МЕТАФИЗИКА
Аналитическая философия сегодня в некоторых важных отношениях ближе к своим источникам первого десятилетия нашего века, чем это было тридцать, сорок или даже пятьдесят лет назад. Я отнюдь не имею в виду, что произошел поворот к отдельным доктринам или теориям прошлого. Я полагаю, что само понимание философии — как она должна развиваться и что от нее можно ожидать — гораздо ближе к тому, с чего аналитическая философия начиналась, чем к большинству предложенных за истекшие годы концепций. Поэтому то, что в широком смысле называется «аналитической философией», предполагает гораздо более сложное развитие, чем то, что подразумевается под самим названием. Одно из главнейших различий лежит в понимании природы и возможностей философской теории, в особенности, метафизики. В этом важном пункте и произошло возвращение к прошлому.
Аналитическая философия всегда рассматривалась главным образом как негативная, критическая философия как радикальный разрыв с одурманивающей метафизической традицией. Если это и верно, то лишь по отношению к некоторым чертам аналитической философии в средний период ее развития. Но только отчасти можно отнести это положение к работам Бертрана Рассела 1900—1918 гг., с которых аналитическая философия и начиналась. Рассел определенно считал, что отверг господствующую философию своего времени и большинство метафизических систем прошлого. В основном его критика сводилась к тому, что метафизика дала неправильное объяснение мира, и Рассел полагал, что ему удалось выяснить, почему это произошло. Но он не отвергал саму задачу законченного объяснения мира и приближения к тому, что называл «окончательной метафизической истиной»[2]. Напротив, Рассел искал средства, необходимые для ее правильного решения.
Основанием к расселовскому разрыву с прошлым стала логика. Но даже в ней такой разрыв не мог быть окончательным. Рассел полагал, что любая здравая философия всегда должна начинаться с объяснения предложения, т. е. того, что может быть истинным или ложным, а это — вопрос логики. Он показал, что вся лейбницевская метафизическая теория монад была выведена из логической доктрины предложений и истины. То, что было новым у самого Рассела, — это вид логики, которую следовало разработать для метафизического употребления. Теория Лейбница опиралась на традиционное логическое допущение, что все предложения имеют субъектно-предикатную форму. Рассел считал это характерным и для философских систем Спинозы, Гегеля или идеалистов своего времени. Их ложная логика была препятствием в поисках истины. Источником же оптимизма самого Рассела стала кванторная логика Пеано и Фреге, которая была развернута до таких впечатляющих результатов в «Principia Mathematica». С этой логикой, понимаемой как «сущность философии», можно было ожидать реального прогресса.
Богатые ресурсы новой логики должны были быть использованы в философии для того, чтобы обнаружить природу основных элементов реальности. С ее помощью было показано, что вся математика есть в действительности логика. Поэтому не требуется, например, предполагать, будто натуральные числа существуют в дополнение к классам, поскольку чисто логическими средствами показано, что они могут быть сведены к классам, или же быть сконструированы из них, а, следовательно, не могут являться предельными элементами мира. Сами же классы должны считаться «логическими фикциями», будучи, в свою очередь, редуцируемы к «пропозициональным функциям». И именно идея редукции стимулировала поиски подобной экономной метафизики в других областях. Объекты в пространстве и времени могут быть редуцированы к явлениям, а положения в пространстве должны быть сконструированы из чувственных данных и т. д. Этот применяющийся повсеместно принцип был расселовским вариантом того, что он сам называл «бритвой Оккама»: «имея дело с любым предметным содержанием, следует выяснить, какие сущности оно содержит несомненно, и все выражать в терминах этих сущностей»[3]. Под этими сущностями понимались такие сущности, которые не могли быть определены в терминах чего-либо еще.
Анализ, как его понимал Рассел, был способом обнаружения реальной логической формы предложений, которые, как мы считаем, должны быть истинными относительно мира, а также методом открытия формы фактов, делающих наши утверждения истинными. Поверхностная грамматическая структура понимаемых нами предложений не является надежным проводником к истинной форме соответствующих им фактов. Именно поэтому философы прошлого зашли в тупик. Арифметические утверждения не указывают на особые сущности, называемые натуральными числами, а то, что выглядит как имена и определенные дескрипции, не обязательно обозначает что-либо, даже если бы предложения, в которых они появляются, были бы совершенно осмысленными. Рассел полагал, что почти вся традиционная метафизика полна ошибок, возникших благодаря тому, что он называл «плохой грамматикой», непозволяющей проводить различия, которые новая логика сделала возможными. Требовалась «философская грамматика» — именно грамматика, ибо она имела дело с формой предложения; «философская» же потому, что открывала формы и элементы, которые образуют реальность, если предложения оказываются истинными. Для таких исследований не должно быть различий между выявлением действительной формы предложений и изучением природы реальности.
Философия в таком понимании была бы неотделима от науки или, во всяком случае, их нелегко было бы различать. Философия характеризуется большей, чем любая другая наука, общностью своих терминов. И хотя она не начинается с наблюдения или эксперимента, но остается чисто научной подобно научности математики. Адекватность любого предложенного анализа или редукции является вопросом логики, и она может быть убедительно установлена. Именно поэтому Рассел возлагал такие большие надежды на аналитическую философию в том виде, как он ее понимал. С появлением анализа на первое место выходит изобретательность и логическая изощренность, поскольку для обнаружения плодотворной логической гипотезы не существует механической процедуры. Но если гипотезы найдены, то они могут быть проверены, и доказательная сила логики заключается в том, чтобы показать — работают они или нет. Такова, во всяком случае, была идея. Для самого Рассела было безразлично — называть ли окончательное заключение по поводу реальности «научным» или «философским». Важно только, были ли найдены предельные элементы реальности.
«Логико-философский трактат» Витгенштейна положил начало новой концепции философии или, во всяком случае, новому пониманию природы философии, кульминацией которого было отрицание возможности метафизической или философской истины. Радикальное отличие Витгенштейна от традиционного расселовского подхода часто упускается или преуменьшается из-за наличия между ними значительных совпадений. Витгенштейн тоже занимался природой предложений, т. е. тем, как можно определенным образом представлять вещи. Для него предложение было образом положения дел, а для того, чтобы представлять реальность, оно должно было иметь с ней нечто общее — логическую форму. Но он, как и Рассел, считал, что видимая логическая форма предложения может не быть его реальной формой. Язык переодевает мысли, так что их реальная форма трудно различима сквозь внешние лингвистические одежды. Философия требуется для «логического прояснения мыслей», которое либо вообще не осуществлялось, либо плохо осуществлялось в прошлом. Для Витгенштейна: «Большинство вопросов и предложений философов вытекает из того, что мы не понимаем логики нашего языка»[4].
Это кажущееся согласие с расселовским отстаиванием необходимости философского анализа было фактически основанием для совершенно иного понимания природы и перспектив философии. Философия не может осуществлять анализа предложений, эксплицитно устанавливая то, что это предложение имеет общего с реальностью, которую оно представляет. Предложение получает свой смысл только благодаря представлению реальности, а тотальность истинных предложений будет представлять всю реальность. Поэтому для Витгенштейна не могло быть предложений о предложениях, которые каким-то образом представляют то, что предложение должно иметь общего с реальностью, чтобы ее представлять. Подобные предполагаемые предложения просто не будут определенным образом представлять, какой должна быть реальность, так как они не удовлетворяют условиям осмысленности. Любые попытки фиксации результатов философского «анализа» или «логического прояснения мыслей» по тем же самым причинам будут лишены смысла. Философия не может состоять из философских предложений или истин, поскольку их вообще не может быть.
Невозможность философских предложений вытекает из установления пределов того, что может быть сказано. Предложения могут показывать логическую форму, поскольку они ее имеют, но не могут ее выражать. Прояснение предложений как задача философии есть деятельность, а не совокупность утверждений. Она будет состоять из разъяснении, но ни одно предложение, полученное в ходе такого прояснения, не будет предложением философии. Даже очевидные предложения «Трактата», которые как будто бы устанавливают концепцию предложений, обосновывающую эту точку зрения, сами должны быть отвергнуты как бессмысленные. Мы должны отбросить лестницу после того, как на нее поднялись. Есть только один мир — все, что имеет место, — а это описывается тем, что Витгенштейн назвал «совокупностью всех естественных наук»[5]. Философия не является одной из естественных наук, и не ее задача описывать мир. «Правильным методом философии был бы следующий: не говорить ничего, кроме того, что может быть сказано, — следовательно, кроме предложений естествознания, т. е. того, что не имеет ничего общего с философией, — и затем всегда, когда кто-нибудь захочет сказать нечто метафизическое, показать ему, что не придал никакого значения некоторым знакам в своих предложениях. Этот метод был бы неудовлетворителен для нашего собеседника: он не чувствовал бы, что мы его учим философии, но все же это был бы единственный строго правильный метод»[6].
Венский кружок одновременно и поддержал, и трансформировал некоторые центральные идеи «Трактата», особенно касающиеся природы и возможностей философии. Его представители нашли в витгенштейновском понятии тавтологии ключ к пониманию природы логики, и, следовательно, самой философии в целом. Тавтология допускает все возможности, и поэтому ничего не может сказать о том, как мир действительно существует; противоречие же исключает все возможности, и, соответственно, тоже ничего не может сказать. Поэтому все логические истины бессодержательны и лишены фактуального содержания. Они не устанавливают никаких фактов. Отсюда логика является чисто формальной, истина логических утверждений основывается только на своих структурных свойствах, на значении содержащихся в них терминов. Прояснение этой мысли, как полагали, определило судьбу метафизики.
В центре венского позитивизма была идея Витгенштейна о том, что внутри всей сферы осмысленного просто не остается места для метафизических предложений, выходящих за пределы осмысленного. Первоначально Шлик оставался близок к Витгенштейну в своих выводах относительно философии. Он принял идею о том, что сама логическая форма не может быть описана, так что задачей философии не может быть даже установление значений предложений с помощью тех же средств, которыми мы представляем мир. Философия должна быть деятельностью, благодаря которой эти значения обнаруживаются или определяются, но не может быть совокупностью предложений.
Другие позитивисты, особенно Карнап, отвергли идею невыразимости логической формы, но не для того, чтобы оставить хоть какое-то место метафизике. Карнап считал, что логика имеет чисто формальный характер, и пытался показать, как структура предложений и отношений между ними могут быть формально описаны в том же языке, в котором эти предложения выражены. Именно к этому сводились ранние исследования «логического синтаксиса языка». Их результаты должны были быть истинными только благодаря своей форме, значению составляющих терминов. В задачу философии входил анализ логической формы предложений теми же средствами, с помощью которых мы делаем утверждения о мире — средствами «логики науки». Ее вопросы были логическими. Но поскольку все логические истины были лишены фактуального содержания, философия также не должна была иметь фактуального содержания. Ее результаты выражаются в осмысленных, но бессодержательных утверждениях, ничего неустанавливающих по поводу фактов. Философия может обнаружить форму нашей мысли, но не истинность или ложность ее содержания.
Такое понимание философии преобладало во всех поздних трансформациях исходной идеи. Именно таким образом ответило бы большинство философов-аналитиков на вопрос, чем они занимаются. Главная идея заключалась в разработке витгенштейновского понимания того, что может быть сказано. Было найдено место для философии и даже для философских предложений, но не оставалось места для метафизики. Область осмысленного исчерпывалась возможным и эмпирически верифицируемым, с одной стороны, и «аналитическим» — с другой. Знаменитый позитивистский принцип верифицируемости использовался для того, чтобы гарантировать установление содержания факта только теми предложениями, которые в принципе эмпирически верифицируемы. То, что возможно и эмпирически верифицируемо, установлено научным образом, но не метафизически. И ни одна философская или метафизическая теория не может заключать в себе никакого фактического содержания, поскольку все философски познаваемое будет фактуально бессодержательным и познаваемым только логически или аналитически. Для метафизики снова не находится места в соответствии с условиями осмысленности; ей просто не о чем сказать.
Признавалось при этом, что многие метафизические предложения или философские вопросы о мире не выглядят совершенно бессмысленными. Кажется, что они подчиняются обычным правилам грамматики. Но это только подтверждало расселовскую идею о том, что поверхностная грамматическая форма не является необходимо тем же самым, что и реальная логическая форма. Только тогда, когда исследователь проникает в реальную форму утверждения и показывает, что оно необходимо и поэтому бессодержательно, или возможно и научно верифицируемо, только тогда его бессмысленность как метафизического предложения может быть обнаружена. Это был бы один из способов продемонстрировать то, что метафизик, согласно витгенштей-новской фразе, «не придал никакого значения некоторым знакам в своих предложениях»[7].
Показав в целом невозможность метафизики, логические позитивисты не затрачивали больших усилий на доказательство бессмысленности отдельных метафизических предложений. Они сосредоточились на разработке понятий, требуемых для адекватного анализа логики науки, а тот факт, что естественный язык позволяет образовывать бессмысленные последовательности слов без нарушения правил обычной грамматики, только указал им на несовершенство естественного языка с логической точки зрения. В логически сконструированном языке метафизические предложения не могли бы быть даже сформулированы, поскольку в нем не должно быть ничего, что вводило бы нас в заблуждение. Это было одним из обоснований того, почему задача построения языков в соответствии с «логической грамматикой» представлялась такой важной.
Но не все из тех, кто в середине века с подозрением смотрел на метафизику, пытались построить формализованные языки, пригодные для выражения того, что может быть сказано. Поздний Витгенштейн был настолько же критичен по отношению к возможности философской теории, насколько он был критичен к ней в «Трактате», но теперь акцент в его работах был смещен на изучение путей, которыми повседневный язык ведет нас к заблуждениям. Витгенштейн называл свои поздние работы «грамматическими», но не потому, что в них содержалась попытка «окончательного анализа» наших языковых форм.
Цель состояла в том, чтобы рассеять неправильное понимание работы языка — ту путаницу, в которую мы почти неизбежно впадаем, например из-за определенных аналогий между формами выражений в различных областях языка. Эти аналогии являются одним из источников проблем, которые мы считаем философскими. Витгенштейн даже соглашался с тем, чтобы деятельность по удалению таких недоразумений называлась анализом, поскольку иногда она подобна разбору чего-либо на части, хотя и не дает результатов в виде «аналитических» истин, устанавливающих значения исследуемых выражений.
Витгенштейн никогда не отклонялся от своей исходной идеи о том, что философская доктрина или теория является попыткой сказать то, что не может быть сказано. Не изменились его представления о том, что может и что не может быть сказано. В своих последних работах он рассматривал язык как, в сущности, погруженный в человеческую жизнь феномен. Употребление языка есть сторона деятельности, и понимание чего-то сказанного в определенной ситуации включает в себя понимание того, что было сказано. Поскольку мы говорим о значении многими способами, то можно сказать, что значение выражения есть его употребление в языке, его роль в сложном ряду человеческих действий.
Философия, которая пытается устранить заблуждения и прояснить то, что мы говорим, должна сосредоточиться на описании действительного употребления исследуемых выражений. Именно этим, по мнению Витгенштейна, философия и должна заниматься, хотя такие описания не являются специальными «философскими» предложениями. Они устанавливают очевидное содержание факта, который каждый может наблюдать, но какой-то возвышенной области как объекта философии вообще не существует, поскольку есть только то, о чем мы говорим или думаем, когда пытаемся понимать самих себя и мир тем способом, на который философия традиционно претендует. Высказанные и записанные предложения являются, по Витгенштейну, «исходными данными» для философии. Задача же заключается в том, чтобы увидеть, как действительно используется то, что мы естественно высказываем, когда начинаем философствовать. Описания будут иметь философский статус только потому, что они являются ответом на наше естественное, возможно, неизбежное, побуждение затемнять работу своего языка.
Поздние работы Витгенштейна воплощают идею философии как деятельности по разъяснению или прояснению, но не как совокупности доктрин или истин. Прояснение достигается только обращением внимания на то, что находится прямо перед нашими глазами — просто все ставится перед нами, но ничего не объясняется. «Работа философа — сбор воспоминаний с определенной целью»[8]. Определение того, какие воспоминания будут наилучшим образом служить нашей цели, является не простым вопросом. Но это дело стратегии, изобретательности, а не открытие философской доктрины внутри некоторой специальной области. «Эти проблемы решаются не получением новой информации, а упорядочением того, что нам уже давно известно. Философия есть битва против околдования нашего разума средствами языка»[9]. Эта околдованность
10-09-2015, 22:59