В конце концов и Германия стала объектом глубокой ненависти, когда она с 1878 г. начала превращаться из союзника в защитника разрушающегося габсбургского государства и, вопреки предупреждениям Бисмарка и последнего, дружески настроенного по отношению к немцам русского дипломата графа Витте, сделала свой выбор между Россией и Австрией в пользу последней. Конечно, можно было бы еще в 1911 г. переориентировать общую немецкую политику, оставив Австрию на произвол судьбы, но этого не произошло.
Ненависть к Германии начинает расти во всех слоях русского общества после Берлинского конгресса, на котором Бисмарк в интересах удержания мирного равновесия в Европе пытался ограничить действия русской дипломатии. С точки зрения Германии это было, вероятно, правильно. В глазах Петербурга это было ошибкой. Бисмарк отнял надежду русской души на турецкое наследие в пользу Англии и Австрии. Эта вражда росла и охватывала все слои общества. От нее на время отказались, когда внезапно возникшая японская мощь изменила состояние мировой политики и заставила рассматривать дальневосточную границу как зону опасности. Но это было скоро забыто, прежде всего, вследствие гротесковых неудач немецкой политики, которая, казалось, решила ради идеи Берлин― Багдад сама завоевать путь через Константинополь [6, с. 8].
В экономической жизни России, также как и в политической, сосуществуют опять же два течения, из которых одно действовало как нападающее и пронизывающее, в то время как второе вело себя в полном смысле слова как страдающее. Это было старорусское крестьянство с его примитивным сельским хозяйством. К этому течению принадлежит и русский купец с его ярмарками, фрахтами, волжскими судами. Оно включало в себя также русское ремесло и самобытный горный промысел на Урале, которые развивались независимо от западных методов и опыта из древних дохристианских “кузнецов”, так как здесь обработка железа была открыта еще во II тысячелетии до новой эры, о чем еще греки имели смутное представление. Но над всем этим простирался набирающий силы цивилизованный мир западной городской экономики с ее банками, биржами, фабриками и дорогами. Денежная экономика противостояла товарной экономике. Они задевали, ненавидели или презирали друг друга, пытаясь уничтожить одна другую. Уже петровскому государству нужна была денежная экономика, чтобы оплачивать его большую политику западного стиля, войска, государственный аппарат управления с его постоянной и явной коррупцией, по своей сути отличавшийся от тайной коррупции западноевропейских парламентариев. Теперь же государство поддерживает и усиливает экономическое мышление, ориентированное западно-капиталистически. Такое направление не было присуще русскости и не понималось ею [6, с. 9].
Но не это доктринерское, литературное течение в городских низах было решающим для будущего, а глубокая, инстинктивная и религиозная антипатия к западным экономическим формам вообще. “Деньги” и все зависимые от них экономические формы, капиталистическая и социалистическая, считались грешными и сатанинскими. Страх перед “прибавочной стоимостью” приводил большое число русских к самоубийству, потому что, имея примитивные чувства и мысли, они не могли себе представить ни одного вида занятий, посредством которого не “эксплуатировался” бы человек человеком. Это русское мышление заметило в капитализме врага, яд, огромный грех, который оно приписывало петровскому государству, несмотря на глубокое почитание царя-батюшки [6, с. 9].
Из этих глубоких и разнообразных корней выросло мировоззрение интеллектуального нигилизма, который принес плоды в виде большевизма, разрушил петровскую систему и на ее месте создал что-то свое, что было бы совершенно невозможно на Западе. Столько ненависти было в душах верующих славянофилов к Петербургу и его духу, ненависти крестьян к Миру, деревенскому коммунизму, который противоречил родовому крестьянскому инстинкту собственника, ненависти всех к капитализму, ко всей промышленной экономике, машинам, дорогам, к государству и армии, которые защищали этот циничный мир от взрыва русского инстинкта, религиозной ненависти к непонятным, а потому считающихся безбожными силам, что их хотелось бы не только преобразовать, но и вовсе уничтожить, придав тем самым своей жизни утраченное смысловое значение.
Крестьяне презирали “интеллигенцию” и ее агитацию, но тем не менее эта агитация привела к власти множество изворотливых и недобросовестных людей. Но и ленинизм― это тоже западное создание. Петербург был и остается огромному числу русских чужим, враждебным и ненавистным городом, который со временем, каким-либо образом исчезнет. Октябрьское восстание― это восстание против Запада по меркам западного мышления. Новая власть старается сохранить без изменений экономические формы промышленного производства и капиталистической спекуляции, как и прежнее авторитарное государство, с той лишь разницей, что на месте частнокапиталистических экономических форм появился государственный капитализм, а на месте царского правительства― правительство одной политической группировки, называющей себя, в соответствии с доктриной, коммунистической [6, с. 10].
Это была новая победа Петербурга над Москвой и, без сомнения, последняя, окончательное саморазрушение петровской системы снизу. Но настоящая жертва переворота ― это как раз тот элемент, который надеялся с его помощью освободить себя: подлинный русский ― крестьянин, ремесленник, верующий. Западные революции, английская и французская, хотели с помощью теорий усовершенствовать уже нечто выросшее, и именно поэтому им это никогда не удавалось сделать. Здесь же, в России, был превращен в ничто, без сопротивления целый мир. Только искусственность творения Петра Великого дает объяснение тому, как маленькая группа революционеров, почти без исключения глупцов и трусов, смогла совершить этот переворот. Петровство было великолепным сиянием, которое внезапно рассеялось.
Большевизм первых лет, как и многое другое, в “ликах России” имел двойной смысл. Он уничтожил искусственное, враждебное народу образование, неотъемлемой частью которого он сам и был. И этим он помимо собственного желания освободил путь для новой культуры, которая когда-нибудь однажды пробудится на просторах между “Европой” и Восточной Азией. Поверхностный, чуждый и преходящий характер большевизма состоит в том, что он является попыткой изменить только лишь общественную надстройку петровской системы в соответствии с теорией Маркса. В глубине же исторического бытия России лежит местное крестьянство, которое составило, без сомнения, большую часть успеха революции 1917 г., чем интеллектуальный сброд. Верующее крестьянство становится смертельным врагом большевизма и подавляется им сильнее, чем монголами и прежними царями. Но, несмотря на это, а как раз вследствие этого подавления, у крестьянства вырабатывается воля к противодействию. Это народность будущего, которая не позволит себя подавить, но которая, в конечном счете, до неузнаваемости изменит большевизм или вовсе уничтожит его. Как это произойдет, никто пока не знает. Это зависит, среди прочего, от наличия или отсутствия решительных фигур, которые подобно Чингизхану, Ивану IV, Петру Великому могли бы взять в свои железные руки судьбу народности. “И опять же здесь стоит Достоевский против Толстого: будущее против настоящего. Достоевского называли реакционером, потому что он в своих “Бесах” совсем не видел особой проблемы нигилизма. Подобное явление было для него только частью петровской системы. Но Толстой, представитель высшего общества, жил в этом элементе; он представлял феномен нигилизма в форме своего возмущения и протеста в западной форме против Запада. Толстой, а не Маркс― вот настоящий проводник большевизма. Достоевский― его будущий ликвидатор” [6, с. 11].
Здесь мы видим новую народность в ее становлении, душевная экзистенция которой подвергается страшным испытаниям судьбы и, благодаря духовному сопротивлению, в этих испытаниях закалится и расцветет страстной религиозной силой, какую западноевропейцы уже на протяжении многих веков не проявляют. Эта сила может стать огромной, если только религиозный порыв направится на определенную цель. Такая народность не считает жертв, которые она приносит во имя идеи, так как она молода, сильна и плодовита. Глубоко почитаемые “святые крестьяне”, которых правительство часто ссылало в Сибирь или уничтожало, такие символические фигуры, как священник Иоанн Кронштадтский и даже Распутин, а также Иван Грозный и Петр Великий, пробудят в своих “недрах новый тип вождей, вождей для крестовых походов и сказочных завоеваний”. Мир повсюду уже достаточно устал и изорвался, полон только религиозных ожиданий, не будучи при этом религиозно плодотворным, чтобы неожиданно, по обстоятельствам, получить иной лик. В этом смысле, вероятно, большевизм при новых вождях сам себя изменит, но, возможно, и нет. “Потому что эта господствующая орда, сообщество, как когда-то монголы Золотой Орды, постоянно смотрит на Запад взглядом Петра Великого, сделавшего целью своей политики отчизну своих мыслей. Но молчащие русские низы уже забыли Запад и смотрят на Малую и Восточную Азию, народ великих пространств суши, а не морей” [6, с. 11?12].
В этой ситуации Шпенглер считает самой роковой ошибкой Запада очередной “крестовый поход” западных держав против России. “Тихий поезд России идет в Иерусалим и во внутреннюю Азию, и врагом ее всегда станет тот, кто эти пути преградит” [6, с. 12]. Данилевский явно бы поаплодировал этому высказыванию, ибо оно совпадало с его собственными пророчествами и желаниями.
4. Далее Шпенглер так оценивает ситуацию 20-х гг. нашего века. Он считает, что потеря Балтийских провинций не сильно тревожит русских. Петербург, брошенный на произвол судьбы, превратился в городские руины петровских планов. Старая Москва вновь стала центром государства. Но планы захвата Турции и ее раздел на зоны влияния между Францией и Англией, основание малой Антанты Францией, которая поставила под угрозу выход России к югу со стороны Румынии, а также французские попытки с помощью восстановления Габсбургской империи господствовать по линии Дуная и на Черном море делают Англию и, прежде всего, Францию объектами русской ненависти. “Византия есть и останется святыми воротами будущей русской политики, как, с другой стороны, внутренняя Азия― это уже больше не завоеванная территория, а часть священной земли русского народа” [6, с. 12].
Немецкая политика по отношению к этой быстро меняющейся, становящейся, растущей России нуждается в политическом мастерстве большого государственного деятеля и знатока этого вопроса. Шпенглер признается, что он такого не знает. “Что мы не враги России, это само собой разумеется, но чьим другом,― спрашивал он,― должны мы быть: сегодняшней России или завтрашней? Может быть обеих, или одно исключает другое? Не вырастет ли из неблагоразумных связей новая вражда?” [6, с. 13].
Шпенглер полагал, что очень трудно разглядеть тенденции настоящей и будущей русской экономической жизни, которая только поверхностно охвачена государственным капитализмом, а в глубине подчинена почти религиозному восприятию и строго отделена от большой политики. Но поэтому из-за границы правильно ее проанализировать еще труднее. Россия при последних царях внешне являла собой экономический образ вполне европейского типа. Большевистская Россия хотела бы стать не только такой же, а более того, в своем коммунистическом варианте стать даже образцом для Запада. Но рассматриваемая с точки зрения западной экономики Россия― это фактически огромная сырьевая территория, население которой занято крестьянским трудом и ремеслами. Промышленность и ею созданные грузовые железнодорожные перевозки, сбыт товаров через оптовую торговлю были и остаются ей внутренне чуждыми. “Экономический организатор, фабрикант, инженер и изобретатель― это не русские типы. Настоящий русский разрешает чужому то, что себе запрещает, к чему он внутренне совершенно не приспособлен. Во времена крестовых походов молодые народы севера были совершенно чуждыми городской жизни и вели только сельский образ жизни в маленьких городах, посадах и поместьях, которые экономически были только рынками. Евреи и арабы были в культурологическом измерении на 1000 лет “старше” и находились поэтому в своих гетто как знатоки денежной экономики больших городов. Такое же положение занимает западноевропеец в сегодняшней России” [6, с. 13?14].
Машинная промышленность, по духу своему не русская, будет восприниматься русским и в будущем как чуждая, греховная и бесовская. Он терпит ее и даже ценит, подобно японцу, только как средство для достижения материальных целей, но никогда ею не поглотится, как это выглядит у германских наций, которые из их динамического мирочувствования, как знак и средство их воинственного бытия, эту промышленность создали. В России же она будет находиться, по существу, всегда в чужих руках или под руководством чужих, хотя русский всегда будет стараться различать, чьим интересам она служит [6, с. 14].
Что же касается денег, то города для русских― рынки для движения сельскохозяйственной продукции, для Запада же с VIII столетия это― центры денежного обращения. Экономическое “мышление в деньгах” еще долгое время будет русским недоступно, и Россия, с точки зрения иностранной экономики, колония.
Но немецкая экономика не может использовать эти возможности без обеспечения их взвешенной политикой. Без этого разовьется хищническое отношение к этим возможностям, которое оставит после себя плохое наследство. Поэтому, первая задача немецких социологов и экономистов ― помочь привести в порядок немецкую внутреннюю политику, создав тем самым предпосылки для соответствующей и достойной их планов внешней политики. Речь идет не о подчинении политики сиюминутным интересам отдельных групп, как это происходило до сих пор, на примере низкопробной партийной политики. Речь идет не о преимуществах на пару лет. Крупное сельское хозяйство перед войной и крупная промышленность после войны совершенно неудачно пытались подчинить государственную политику своим маленьким сиюминутным выгодам. “Но время малой тактики уже прошло. В следующих десятилетиях речь должна идти о проблемах всемирно-исторических измерений. Здесь экономика всегда будет зависеть от уровня большой политики, но не наоборот. Экономисты обязаны учиться мыслить чисто политически, а не политэкономически. Таким образом, условие для большой экономической работы на Востоке, заключает Шпенглер,― это порядок в собственной политике” [6, с. 15].
Как же мы можем оценить нарисованную Шпенглером картину? В первую очередь следует отметить два момента. Во-первых, характеристика славянской истории, русской культуры, реформ Петра I, нигилизма, подражания Западу, сопоставление Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого со всеми ее ошибками и проницательностью во многом усвоены им из работ славянофилов разных поколений. Тут нет личных откровений, а есть ученическое повторение. Во-вторых, его откровенно-почтительное уважение к неевропейской русской культуре и призыв к сотрудничеству и обдуманной политике Германии в отношении с Россией носил скорее характер “желаемого”, чем реалистического. Мы знаем, как нацистская Германия ответила на этот призыв. И уже во время штурма Берлина советскими войсками Гитлер признался приближенным, находившимся рядом с ним в бункере: “ ...вероятно, “славянский тип” выше германского”. Через десять лет после доклада Шпенглера, основные положения которого мы привели выше, Геббельс обратился к нему с предложением о тесном сотрудничестве на почве идеологии. Но Шпенглер отнесся скептически к “тевтонским” притязаниям нацистов и их мечтаниям о восточных территориях. Здесь он оказался прав. В ответ нацисты изъяли его сочинения из общественных и университетских библиотек, запретили чтение лекций и публицистическую деятельность. Он был объявлен “врагом германского народа и нацистской революции”. Но вернемся к академической стороне дела.
Итак, в оценке судьбы и исторической роли России Данилевским и Шпенглером есть важные совпадения, но есть и не менее существенные отличия. Шпенглер, в отличие от Данилевского, предсказывал России судьбу сырьевой колонии, что машинная промышленность, банковское дело и индустриализация по духу своему чужды русскому как деятельность греховная, противоречащая его пониманию мира. Данилевский бы с этим категорически не согласился. Впрочем, оба были согласны с византийскими корнями российской самобытности. Но если Данилевский призывал их беречь, холить и противопоставить (вплоть до войны) Западу, то Шпенглер призывал к гибкому и мирному “сосуществованию” Запада и Востока как автономных мировых культур. Одинаково они оценивали и петровскую реформу. Шпенглер с присущим ему литературным мастерством описал ее как “историческую метаморфозу”, т. е. случай, когда более старая, глубинная культура властно тяготеет над исторически молодой культурой, в силу чего “юные чувства застывают в старческие произведения, и вместо свободного развертывания собственных творческих сил только ненависть к чужому насилию вырастает до гигантских размеров”. [7, с. 26-27]. Русский народ, был искусственно принужден к неподлинной истории, и дух “исконной русской сущности был просто-напросто непонятен” [7, с. 29-30]. Из этого плачевного обстоятельства, по его мнению, могли проистекать драматические коллизии и беды как для самой России, так и для Европы.
Список литературы
1. Sorokin P. A. Social Philosophies of an Age Crisis. Boston: Porter Sargent Publisher, 1950. Через 14 лет
10-09-2015, 21:43