Не выдержал, любви избыточной, угроз.
Мне воздух братом был, мне крона напевала
Ольхи мотив своих стволов, сырых корней.
Чего ещё ты ждёшь? Тебе и жизни мало,
Раскинутых холмов, сбегающих теней?!
Вот травы свой десант парашютистов с лета
Готовят. Пыль дрожит, упал горячий зной.
Я больше не могу. Мне не осилить это:
Быть всем, во всём, всему причиною, виной.
Это стихотворение Алексея Машевского из цикла «Саул» связано с трактатом Кьеркегора не только цитатным мостиком, но и способом, которым автор удостоверяет своё бытие в мире, а точнее — пребывание в культурном контексте. И происходит это каждый раз через освоение ранее освоенного, через переосвоение той территории, на которой, казалось бы, уже ничего произрастать не может по причине её плотной заселённости. Правда, само «движение веры» Машевский тоже не берётся описывать, отвлекая наше внимание нагромождением визуальных эффектов — всех этих золотых отсветов и одуванчиковых десантов. И, тем не менее, состояние полной утраты своей воли, подмены её Божьей волей передано максимально точно: быть «всем, во всём, всему причиною, виной» — действительно, задача трудноосуществимая для смертного.
Есть, конечно, ещё вариант выхода: попытаться настроить свой когитальный аппарат на волну мысли Кьеркегора и переосмыслить её заново в категориях постсоветской культурной ситуации. При этом надо иметь в виду, что мыслил он, видите ли, по-датски и по-протестантски. И в силу этого самого протестантского воспитания, культивирующего индивидуальную ответственность и трудолюбие, ему не могло прийти в голову, что всё даётся не «по закону», а «по благодати». И вряд ли бы встретил у него понимание и поддержку (при всей его апологии абсурда и неприятии здравого смысла) нынешний массовый религиозный энтузиазм бывших советских граждан, которые «тридцать лет и три года» — в лучших традициях былинного эпоса — протирали штаны на партийных
собраниях, но внезапно, будучи осенёнными благодатью Божьей, так запросто, не мудрствуя и не рефлектируя, «уверовали». То есть, конечно, диалектический скачок — это святое дело! Но до него ещё (повторим краткий курс спекулятивной грамматики) должен произойти ряд незаметных количественных преобразований. Да что фантазировать и испытывать козни сослагательного наклонения на таких уже совсем далёких от Кьеркегора примерах! Ведь он сам вполне открытым текстом признаётся в том, что, даже если бы этот самый «рыцарь веры» и встретился ему в реальности, то герой наших «размышлений» (слишком много мудрствовавший и рефлектировавший) ни за что не признал бы в нём того, кого искал:
«В тот самый момент, когда он попадается мне на глаза, я тотчас же отталкиваю его, сам отступаю назад и вполголоса восклицаю: «Боже мой, неужели это тот человек, неужели это действительно он? Он выглядит совсем как сборщик налогов!»… Я осматриваю его с головы до ног: нет ли тут какого нибудь разрыва, сквозь который выглядывает бесконечное? Ничего нет! Он полностью целен и твёрд. А его опора? Она мощна, она полностью принадлежит конечному, ни один приодевшийся гражданин, что вечером в воскресенье вышел прогуляться к Фресбергу, не ступает по земле основательнее, чем он; он полностью принадлежит миру, ни один мещанин не может принадлежать миру полнее, чем он» [9 ], — короче, «и меж детей ничтожных мира…».
К чему бы это: с одной стороны — жёсткая фиксация рамок (вышеописанных стадий), суровые цистерцианские ограничения, с другой — постоянные оглядки, оговорки, одёргивания, предостережения самому себе, чтобы — не дай Бог — не спутать сознание мещанина, не дошедшего до стадии смирения, с сознанием «рыцаря веры»? Был ли он сам уверен в жизнеспособности своего построения, в его не-искуственности, не-придуманности (в отличие от гегелевского), не натянутости? Не предвидел ли он то посмертное заключение, которое выпишет его духовным потомкам баден-вюртембергский патологоанатом: «гегельянец против воли»? Вероятно, предвидел. И именно поэтому открещивался от предполагаемых обвинений в принадлежности к философскому цеху: дескать, не судите меня по своим законам. Тогда, может быть, ещё раз подвергнуть его экспертизе по его собственным законам, дабы убедиться самим в правильности диагноза или поставить новый? Попробуем мысленно достроить его схему до её логических пределов, как в геометрии достраивают треугольник до прямоугольника, чтобы доказать равенство квадрата гипотенузы сумме квадратов катетов.
Заглядывая за пределы, положенные Кьеркегором, мы задаём вопрос, точнее? вопрос вытекает автоматически: что должно произойти с сознанием для того, чтобы достичь стадии resignation? Нужна ли здесь какая то особая методология, кроме той, эффективность которой (причём в любой практике) ещё со времён расцвета Шао-линя вряд ли кем либо оспаривалась, а именно — долгих и упорных тренировок? Ведь если каждый день посылать в никуда один и тот же, порядком наскучивший Богу вопрос «а зачем?» и не получать на него ответа, то должно же когда нибудь наступить запредельное торможение (как перестаёшь воспринимать равномерный шум — тиканье будильника или капанье воды из крана). Может, это и не тренировка, а просто усталость? Но тогда придётся признать, что resignation, смирение с абсурдом — это низшая стадия по сравнению с той, на которой возникает способность к постановке вопросов. Если здесь мы можем отдохнуть и снова вернуться к прежнему занятию, то какое же это восхождение?
То, что достижение определённой стадии не гарантирует стабильного пребывания в ней, эмпирически неопровержимо, равно как и недоказуемо. Траектория перемещения по стадиям в каждом индивидуальном случае требует особой диаграммы. Вопрос заключается, во-первых, в том, почему стадия смирения, по Кьеркегору, выше стадии удивления, (с которого начинается, пожалуй, не только философия, но и наука и искусство вообще). Во-вторых, согласимся ли мы с тем, что место, которое нам (тем, кто сделал удивление и постановку вопросов своей профессией) указано в данной системе ценностей, — отнюдь не первое? (Ну с этим мы ещё можем как то разобраться: можно в отместку втащить Кьеркегора в нашу систему ценностей и посмотреть, на какой ступени он будет в ней располагаться. Что, впрочем, уже неоднократно ранее предпринималось: и вышеупомянутый «гегельянец против воли» и «предтеча экзистенциализма» — куда ещё лестнее? Так что мы с ним в расчёте.) И, в —третьих, до какого предела можно падать, где находится это самое экзистенциальное дно? Ну научились мы (как будто бы) воспринимать происходящее во всей его онтологической красе, со всеми его возможностями — «от» и «до»; ну перестали, наконец, давать оценки тому, во что мы брошены «во сне, наяву, рассуждая и не рассуждая» [10 ]. Но можем ли мы ручаться за то, что в этом разноречивом хоре голосов и мнений, последовательно умолкнувших внутри нас, не найдётся хотя бы один, который снова не завопит от страха?
Ведь страх, который имел в виду Кьеркегор, а вслед за ним и Хайдеггер, это не боязнь чего-то конкретного темноты, хулиганов, смерти или даже Бога. Со всем этим ещё можно как-то справиться, договориться: записаться в секцию каратэ, походить на приёмы к последователям венского мифотворца или на церковные сеансы исповедания. Страх перед бытием весомее страха перед небытием уже потому, что небытие — это всего лишь одна из возможностей бытия, пусть и предельная. Частный случай. С этим страхом ничего нельзя поделать именно потому, что невозможно указать его источник и границы — локализовать и лимитировать. А если когда нибудь и изобретут способ указать их, то это будет одновременно и триумфом философии, и тем моментом, после которого её (вместе со всем её понятийным оборудованием) можно будет с чистой совестью отправить на заслуженный отдых. Однако при всём бессилии философского инструментария экзистенциальный страх поддаётся если и не усмирению, то, во всяком случае, предупреждению. И в этом, как ни странно, преуспели не «мудрствующие», а те, у которых всякие сознательные попытки навести во Вселенной порядок вызывают лишь недоумение и насмешку. Те, чей способ бытия Хайдеггер определил как «das Man». Несмотря на — повторюсь — бессилие философского инструментария, экзистенциальный страх поддаётся если и не сдерживанию, то своевременному распознаванию и профилактике. С ним ничего нельзя поделать, когда сознание уже доросло до него, но его появление можно предотвратить — обставить жизнь системой защитных ритуалов, чтобы она протекала на автопилоте, автономно от рефлексии. Это состояние полнейшей экзистенциальной девственности, которое кажется безобидным, на самом деле, если «продумать мысль до конца», страшно. Здесь плач девочки по улетевшему шарику (из гениального песенного триллера Булата Окуджавы), плач женщины по бросившему её мужу становится экзистенциально равноправным плачу старушки, пережившей всех своих близких, потому что непосредственно воспринимать можно только видимое следствие, а чтобы докопаться до причины, необходимы какие-то когнитивные операции — всё тот же декартов метод, до которого сознание ещё не доросло. На этой стадии вполне возможно обращение к религии, но вера как трансцендентальный прорыв, вера как выход за пределы себя с последующим обретением себя, подлинная вера на этой стадии успешно подменяется песком, в который хочется спрятать голову по методу неспособных к полёту птиц. Здесь невозможно вести речь о смирении, о принятии абсурда, потому что сознание ещё не готово даже к столкновению с абсурдом. После этого столкновения возвращение к прежней, нерефлектирующей (не только «о Боге», но и «о себе»!) форме жизни станет невозможным. Представьте себе историка-медиевиста, не раз собственноручно смахивавшего пыль с подлинника «Хеймскринглы» и сочинений Беды Достопочтенного, который вдруг приходит в «Снарк» и начинает пищать от восторга при виде трилогии Толкиена. Теоретически такая ситуация вполне представима, но практически осуществима лишь при наличии дополнительного усилия (забыть о том, что ты историк, архивист, палеограф и вспомнить детство). Хотя всё равно тот груз, который был взвален на плечи однажды и навсегда, не сможет не отбрасывать тени на настоящее. Самый процесс восприятия не сможет не испытывать давления. (Или пример ещё более гротескный: преподаватель философии, отягощённый степенью, отравленный всемирной культурой настолько, что даже среди самого глубокого сна его невозможно застигнуть врасплох вопросом вроде: «Как осуществляется феноменологическая редукция на практике?» и находящийся, к тому же, в состоянии полной вменяемости, полной адекватности самому себе, вдруг обращается к галлюциногенным откровениям дона Хуана в передаче Карлоса Кастанеды и начинает их добросовестно штудировать).
Страх это некая осевая точка экзистенциального развития личности, через которую нельзя перескочить, из которой нельзя выпасть обратно (если ты вменяем в самом буквальном, медицинском смысле слова). От него ещё можно увильнуть при первых признаках наступления, забаррикадироваться ритуалами. Пребывая в нём, ты можешь считать себя верующим — держаться за соломинку, и это будет в терминах Кьеркегора называться «суррогатом веры». Можно и наоборот — считать религию тем же, чем считал её антигегельянствующий (в другом направлении) бородатый современник Кьеркегора — «опиумом» для народных масс. Кстати, для масс она и является чем-то вроде наркотика, и ничего в этом обидного для религии нет. На этой стадии может возникнуть агрессивное неприятие религии и религиозного сознания, и, тем не менее, тот, кто по настоящему испытал экзистенциальный страх (даже если он при этом считает себя убеждённым атеистом, ни за что не готов отступиться от своих убеждений и никогда в дальнейшем этого не сделает), стадиально находится ближе к истинной вере, чем тот, кто каждое воскресенье ходит в церковь, но ничего подобного не испытывал. Именно так развернётся прерванная Кьеркегором мысль, если продолжить, «продумать» её, в соответствии с его инструкцией, «до конца».
Сознательно же, человек, пребывающий на этой стадии, может поставить себе вполне конкретную цель, и, может быть, весьма далёкую, с его точки зрения, от обретения веры: например, поиск того, что в обиходной речи называется смыслом. Само собой разумеется, цель и смысл противоположны, ибо лежат по разные стороны возможного опыта. Но в данном случае мы, в качестве трансцендентальных субъектов, рассматриваем предстоящее перед нами, предоставленное нам на рассмотрение наше собственное сознание, для которого понятия цели и смысла если и не взаимозаменяемы, то, по крайней мере, отделены друг от друга не столь непроницаемыми перегородками. На практике это означает, что целью
поисков является нахождение смысла. И, весьма вероятно, именно эта одержимость кажущейся выполнимостью задачи удерживает сознание в пределах страха, не позволяя ни принять его окончательно (и тем самым преодолеть), ни избавиться — делает страх непреходящим, но переносимым.
Но вопрос (то ли к самому Кьеркегору, то ли риторический): если возникновение страха не является непосредственной реакцией на абсурд (ибо непосредственно реагировать мы, дошедшие до этой стадии, уже не можем ни на что), то чем ещё оно может быть инспирировано, нужно ли здесь какое-либо дополнительное условие, усилие? Возможно ли мирное сосуществование таких экзистенциальных крайностей: с одной стороны — осознание каждого текущего момента жизни (и самого её течения) как высшего проявления абсурда, с другой — надежда на хоть какой нибудь, вычитанный из умных книжек, высосанный из пальца, но всё же смысл, — возможно ли подобное сосуществование на практике? Можем ли мы его обнаружить в ходе, так сказать, полевых исследований, в сознании конкретного индивидуума? Или после того, как это осознание наступает, для конкретного индивидуума уже ничто не имеет смысла, и в состоянии страха его держит не надежда на обнаружение оного, а как раз отсутствие надежды? Что первично — осознание (или хотя бы констатация, ибо осознать, оприходовать его сознанием невозможно, на то он и абсурд) или возникновение страха? А если resignation в данном контексте означает всё-таки не принятие абсурда, а отказ от себя, (а это прочтение ближе к буквальному — «отказ»), то как быть со всем вышеописанным? Что обладает большей ценностью принятие того, против чего твой разум никогда и не пытался бастовать, или отказ от того, чего у тебя никогда не было?
Список литературы
[1] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С. 37.
[2] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С. 16.
[3] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С.33
[4] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С.35
[5] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С.36
[6] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С. 37.
[7] Иванов Н.Б. Метафизика в горизонте современности / Мысль: Философия в преддверии ХХI в. Сб. статей. СПб.: Изд-во СПбГУ. С. 7081
[8] Хайдеггер М. Время и бытие: Статьи и выступления. М.: Республика, 1993. С. 384
[9] Кьеркегор С. Страх и трепет. М.: Республика, 1993. С. 39.
[10] Бибихин В.В. Дело Хайдеггера / Хайдеггер М. Время и бытие: Статьи и выступления. М.: Республика, 1993. С.4.
11-09-2015, 00:23