Далее, писал Леонтьев, исходя из того, что нация есть гармония между племенем и цивилизованностью, можно говорить о том, что национальная политика "должна и за пределами своего государства поддерживать не голое, так сказать, племя, а те духовные начала, которые связаны с историей племени, с его силой и славой". Она благоприятствует сохранению и укреплению стародавних культурных особенностей данной нации и даже возникновению новых отличительных признаков, и только такая политика и заслуживает названия истинно национальной (29). Такая политика в межгосударственных и межцивилизационных отношениях есть внешняя сторона национализма. Нация представляет всю цивилизацию, а последняя имеет три составляющих. Поэтому не только политику чисто племенную, но и политику абстрагирующую какую-либо одну составляющую нельзя назвать национальной. Псевдонациональна, неполноценна, не только просто государственная политика (цель — крепкое, богатое, социальное государство) или политика направленная лишь на развитие культурной самобытности, но даже и чисто религиозная или теократическая политика (30).
Вообще, Леонтьев был убежден в том, что "национальное" бывает троякого рода — по происхождению, по усвоению и по пригодности. По определению пригодно-национальна сама цивилизация — нельзя передать свою цивилизацию кому-либо. Отдельные черты цивилизации могут быть усвоенно-национальны. Это то, что называется культурным обменом и преемством. Так русская цивилизация усвоила византийское наследие. И наконец национальное по-происхождению — наиболее обширная категория (31). Именно благодаря ей русские пьют турецкое кофе, а японцы слушают Чайковского.
Как уже было сказано, для племени важна территория — земля исторического проживания, а "дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит" (Ин., 3, 8). Но так как нация есть совокупность того и другого, то "родина" — есть идеальное представление связанное с определенной территорией, а "патриотизм" — отношение человека к своей родине. Естественно, что как космополитизм (атрофия чувства земли у бывшего представителя нации), так и гиперболизация вопросов "крови и почвы" (атрофия чувства идеального) — есть искажения патриотизма (с уклоном только в разные стороны), и надругательство над родиной. "Что может быть лучше и благороднее патриотизма, и можно ли запретить человеку сочувствовать каким-либо успехам народа, из которого он вышел, любить свое отечество"? — писал Леонтьев (32). Всякая цивилизация, вторил ему Шпенглер, "имеет свойственное ей понятие родины и отечества, трудно улавливаемое, трудно выражаемое словами, полное темных метафизических взаимоотношений, но, тем не менее, отмеченное вполне определенной тенденцией" (33). Патриотизм по отношению к Родине — есть совокупность не только чувств, но и деяний — от любви к своей церкви, своей культуре, своей стране, до защиты своих идеалов, своей земли, своего имущества и представителей своего народа.
Напротив, важнейшим искажением традиции, характеризующим не только период распада европейской цивилизации, но и третий период любой цивилизации вообще, является племенизм (34), низвергший идею "нации" до уровня вопросов крови и почвы. "Не кровь, но дух" — так можно охарактеризовать мнение Леонтьева, Шпенглера, Тойнби (а, в целом, и Данилевского) по этому поводу.
Леонтьев писал: "что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что его любить? За кровь?". И что такое опора на идеал "чистой крови"? Духовное бесплодие: "любить племя за племя — натяжка и ложь" (35). Как отмечал Шпенглер, не следует полагать, что какой бы то ни было народ, принадлежащий развитой цивилизации, еще не ступившей на путь смешения, могло сплачивать просто единство телесного происхождения — "этим идеалом чистой крови никакой народ не когда не вдохновлялся". Обладание нацией — совсем не материальное, "но нечто космическое, нечто направленное, ощущаемое созвучие судьбы, единого шага и поступи в историческом бытии" (36). Из непонимания этого, писал Тойнби, возникает племенизм, как патологическое внимание к крови, которое характерно для западного духа в нынешнем его состоянии (37).
Не только идеологическая, но и терминологическая неразбериха стоит за явлением племенизма. Поэтому Леонтьев и Шпенглер всячески уточняли национальную терминологию, — для того, чтобы не получалось таких недоразумений, как произошедшее с Питиримом Сорокиным, который долгое время полагал, что национальности не существует как таковой и "то, что обозначается этим словом, есть просто результат неглубокого понимания дела" (38), тогда как, в действительности, по справедливому выражению И. Ильина, национальное чувство не только объективно-реально, и "не чуждо добру и справедливости и праву, … но есть одно из высших проявлений духовности на земле" (39). Читая работы В. С. Соловьева, Леонтьев постоянно недоумевал по поводу либерального искажения национального вопроса даже в сознании столь значительного ума. Обратив внимание на слова Владимира Сергеевича: "что же? или христианство упраздняет национальность? Нет, но сохраняет ее. Упраздняется не национальность, а национализм", Леонтьев поставил знак вопроса, ибо в этих двух предложениях бездна неясностей, завязанных на неразличении положительного (традиционного) национализма и отрицательного "национализма" — племенизма (40).
Явление племенизма многогранно, поэтому необходимо обозначить основные его разновидности. Сам по себе, племенизм, по однозначному мнению Леонтьева и Шпенглера, является парой к таким видам нетрадиционной реакции уставшей цивилизации на собственный надлом как либеральная демократия и социализм. Другими словами, либеральное происхождение племенизма не вызывает сомнений — он есть одновременно реакция на либеральное уравнивание наций, и логичное развитие принципа свободы всего и вся — индивидуума, полов, наций, ибо национальное начало, взятое "вне религии, есть не что иное, как все те же идеи 1789 года, начала всеравенства и всесвободы, те же идеи, надевшие лишь маску мнимой национальности" (41). Кровавая сущность племенизма не должна смущать нас в этом понимании, ибо граница между моим "я" и "я" моего соседа в либерализме просто не существует, а стало быть любые средства для моего "освобождения", как бы они не были плачевны для соседа, для меня априорно хороши. Как пишет Н. А. Нарочницкая, идентифицируясь с мнением немецкого исследователя: "с тезисом Нольте, что явление фашизма возможно только в либеральном обществе, которое порождает крайности — коммунистические и фашистские, нельзя не согласиться" (42).
В зависимости от того в каком государственном состоянии находится нация — объединенном или раздробленном, таким образом она и ведет себя в условиях племенизма. Объединенная нация в этом случае пытается проявить себя, раздробившись на отдельные области (сепаратизм; например, в России так произошло с малороссийской частью русской нации, а в Испании — с басками), а раздробленная напротив — за счет скорейшего слияния по признаку крови (так называемый принцип "национальных государств"; в Европе такая судьба постигла немцев и итальянцев). Как подметил В. Розанов, — все обобщить, как и "все разорвать на отдельные миры и в каждом из них поставить центром личное "я" — это лишь две стороны кризиса европейской цивилизации (43).
В свою очередь, если племенизм — есть положение нации по отношению к самой себе, то вслед за этнической гордыней возникает и закономерное следствие этнического презрения к другим. Такая сторона племенизма здесь именуется расизмом. Непосредственно связанное с ним явление — это колониализм (если моя нация "лучше", а нация соседа "хуже", он — зря занимает землю, не пользуется ресурсами в должной мере, чего добру пропадать и т. д.) При этом, говоря о конкретно-национальных проявлениях расизма логично употреблять префикс "фобия", а характеризуя реакции на него унижаемого народа нужно выделить два их типа — пассивную и активную. Активная реакция — это собственно вторичный племенизм, в котором как и в первичном, два основных вида проявления. Это такие схожие реакции отторжения и выделения как антиколониализм и "международный терроризм", а также реакции объединения, представленные целым рядом пан-измов (пантюркизм, панисламизм и т. д.; также весьма по разному проявившихся). В качестве иллюстрации можно сказать, что европейский племенизм для русской цивилизации является славянофобией и русофобией, пассивная реакция русской нации — это, в терминологии Данилевского, европейничанье, а активная реакция — панславизм.
Нельзя не отметить, что племенизм, помимо прочего, обусловлен непониманием двух вещей. В современном мире считаются априорными истинами два тезиса — негативность политической зависимости народа и, наоборот, необходимость "национального самоопределения". Но это не так, что собственно говоря еще раз подтверждает либеральное происхождение нацизма и иже с ним, так как речь здесь ведется о положительной и безграничной свободе, и сугубо отрицательной дисциплине. Разберем эти явления.
Данилевский говорил о политической зависимости как о "историческом воспитании народа", об аскезе, заключающейся "в различных формах зависимости, которую выдерживает народ, предназначенный для истинно исторической деятельности". Великое психологическое значение этого явления заключается в том, что зависимость приучает народ подчинять свою волю какой-либо другой (пусть даже несправедливой), что полезно как умение подчиняться той воле, которая стремится к общему национальному благу. Понятия "расцвета" и "нации" всегда связаны с дисциплиной, — сословной, налоговой, военной, служебной и т. д., то есть с тем формообразованием, без которого не сможет развиться и содержание. Но раз искусство дисциплины придается народу временной зависимостью, то это, по яркому сравнению Николая Яковлевича, странствование по пустыне, которым народ ведется из состояния простоты в обетованную землю цветущей сложности, и называется "историческим воспитанием народа" (44). Нужно понимать, что привитие временными покорителями умения повиноваться, не значит привитие ценностей покорителя. Завоевателя в первую очередь интересует расширение территории, и потому угасание народа под завоевателем — есть признак исторической судьбы, слабости народа, несвоевременного покорения, а никак не всецелая вина завоевателя. Как писал Леонтьев, это "общее правило: что воспитание людей какой-нибудь нации учителями другой, более старой и более ученой нации никак не влечет за собою неизбежно подчинение интересов этой младшей и новейшей нации интересам ее воспитательницы" (45). Так что, в свете цивилизационной историософии, временная зависимость молодой нации может нести и положительный эффект. Он проявляется в том, что скопленная за века зависимости потенция, бурно проявляет себя во время объединения нации (как это и имело место в истории России, освободившейся от татаро-монгольского ига), или только некоторых ее областей (как это было в Элладе и Европе).
Чтобы понять, в каком случае зависимость полезна, а в каком — нет, нужно вспомнить о трехстадиальности исторического развития: значение политической независимости разнится в зависимости от периода, в котором находится цивилизация: плоды завоевания зависят от того, "в какой возраст нации и при каких обстоятельствах подпадает она под чужое иго" (46). Здесь не ставится под сомнение необходимость государства как признака цивилизации: государство, как "тело", форма цивилизации — необходимый атрибут самобытного исторического типа. Как писал Данилевский, не существует ни одной цивилизации, которая бы зародилась и развилась без политической самостоятельности. Это закон исторического развития: "дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому типу, могла зародиться и развиваться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие, пользовались политической независимостью" (47). Под сомнение ставится лишь необходимость государственного суверенитета во все периоды развития.
Если народ, завоеван "слишком поздно", то есть в третьем периоде, — тогда, когда национальная идея его уже износилась, то он, иногда, сохраняет свои особенности и под игом ("достигнув уже известной силы, цивилизация может еще несколько времени продолжаться и после потери самостоятельности" (48), но уже никогда достойно не выступит на театре истории.
Если народ завоеван "вовремя", то есть как можно ближе ко второму периоду, — тогда, "когда особенности его уже окрепли, но еще не износились, — и под игом будет обнаруживать очень долго признаки культурной жизни своей и, даже сбросив иго, разовьет свои национальные дары с небывалой дотоле силой". Нередко, развивал эту мысль Константин Николаевич, "под временным игом происходит та благотворная приготовительная работа национальных сил, которая приводит позднее эти силы к самому пышному расцвету". Это — тойнбианский стимул страдания: в тяжких условиях зависимости, "под влиянием общей скорби укрепляется в такой (вовремя порабощенной) нации то внутреннее единение умов и сердец, которое позднее, после свержения ига, после изгнания иноземцев (или иноверцев) — способствует установлению и внешнего государственного единства". Происходит единение нации, вдохновление народной поэзии: "эти стоны печали или восхваления борьбы не только оставляют неизгладимый след на всей позднейшей национальной литературе, но и сами по себе служат ее украшением" (49). Конечно же, пример зависимости цивилизации, которая находилась на полпути к эпохе расцвета, это Россия. Как писал о русском народе В. Г. Белинский, "Византия завещала ему благодатное слово спасения, оковы татарина связали крепкими узами его разъединенные части, рука ханов спаяла их его же кровию" (50).
И наконец, писал Данилевский, если народ завоеван "в раннем возрасте развития, то, очевидно, что самобытность … должна погибнуть" (51), а Леонтьев в свою очередь полагал, что "народ, подчиненный завоевателю слишком рано, не дорастает до национально-культурного состояния, не успевает выразить в истории свои национальные особенности" (52). И такой народ, чаще всего, остается лишь "этнографической примесью" истории: возможно прекрасной культурой, но никогда цивилизацией.
Перейдем к рассмотрению другого неоднозначного явления — национального объединения. Здесь обнаруживается актуальность такого историософского понятия как "синхронизм". Дело в том, что Леонтьев был далек от отрицания положительной национальной эмансипации (например, Россия в свое время также прошла через это). Но в том-то и дело, что слияние разрозненных областей какой-либо цивилизации в одно государство, как бывает вызвано различными причинами — в разные периоды развития, так и несет за собой различные последствия. То есть, объединение России в XV–XVI веках и централизация Китая "сражающихся царств" под жесткой рукой Цинь Ши-Хуанди, — это полюсное явление по отношению к современному объединению Европы. Разница в том, что два первых объединения — признаки национального роста на подходе к периоду цветущей сложности, а два последних — признаки вторичного смесительного упрощения. Леонтьев писал, что "в те времена, когда освобождающиеся от чуждой власти народы были руководимы вождями, еще не пережившими "веяний" XVIII века, — эмансипация наций не только не влекла за собой ослабления влияния духовенства и самой религии, но имела даже противоположное действие: она усиливала и то и другое". Потребности "русской племенной эмансипации" во времена великих князей XIV–XV веков сочетались с правами веры, тем, что Владимир Соловьев назвал "Боговластием", и освобождение русской нации от татарского ига и последующее объединение не повлекло за собою ни религиозного индифферентизма высших классов, ни общего космополитизма. В XIX веке, напротив, на первый план выходят "права человека, права народной толпы, права народовластия", и это, конечно, большая разница (53).
Одно место из переписки царя Иоанна IV с князем Курбским чрезвычайно ценно для этого анализа, равно как и для рассмотрения всякой зависимости и эмиграции (в том числе "внутренней"), то есть тех ситуаций, в которых человек или целый народ оказывается перед выбором — остаться и пострадать, или уйти и сохранится в физической невредимости. Русский царь писал "первому диссиденту": "Аще праведен и благочестив еси, по твоему гласу, почто убоялся еси неповинныя смерти, еже несть смерть, но приобретение (мученического венца. — М. Е.-Л.)?" (54). Не только кончина мучеников первых веков христианства и новомучеников советского периода, но и жизнь многих "простых" русских людей — в тяжелейших условиях, но зато на родине, служат для традиционного сознания ответом на этот вопрос. Очень удачно его сформулировал замечательный современный мыслитель Леонид Бородин: "эмиграция, в сущности, есть всегда побег, в известной степени уклонение, потому что всегда имеется альтернатива: остаться и бороться, бороться и погибнуть. Кто рискнёт утверждать, что эта альтернатива противоестественная человеку? История показывает, что она, наоборот, человеку присуща и органична" (55). Здесь всегда есть не только выбор, но и некоторая сомнительность того помысла, который побуждает бежать от болезненных обстоятельств, чаще всего жертвуя собственным национальным достоинством. Поэтому кровавые освободительные движения (56) и всякого рода эмиграция есть только вариации на тему тойнбианского "ухода" от реальности, за которым "возврат" уже не возможен. В любом случае, практикуется уход от вызова. Похожим образом, в письме племяннице, характеризовал свою жизнь Константин Леонтьев: "я даже рад моей болезни горла без помыслов больше, чем моему здоровью с помыслами" (57). Это очень верное христианское чувство — разделение духовной и телесной субстанций человека. И здесь можно сказать, что за побегом (от турка ли, или от немилостивого правителя) таится какая-то слабость, немощь периода упростительного смешения, вызванная нетрадиционными "помыслами".
Для описания перехода между положительными собираниями своих земель и отрицательным племенизмом, очень полезен анализ Г.Ю. Любарского, который справедливо подмечает, на материале европейской истории, что "в прежние времена никакой связи между властью в данной территории и этнической принадлежностью племени не существовало" (58). Анализируя высказывание одного из исследователей, что "каждый народ мира стремится создать свою культуру, свою государственность и, наконец, свою империю", он пишет, что это высказывание характерно только для "Нового времени", тогда как его автору кажется, что он высказывает "нечто бесспорное
11-09-2015, 00:37