Пушкин и литературное движение его времени

содержания газеты с комментариями (Блинова, 1966).

Наиболее резко отреагировала на появление нового издания «Северная пчела» Греча и Булгарина, усмотревших в нем своего прямого конкурента и литературного противника. В самом деле: значительная часть наиболее острых полемических выступлений газеты адресовалась Булгарину. История, этапы и смысл полемики Пушкина с Булгариным в 1830—1831 гг. привлекали к себе внимание исследователей уже с конца XIX в. (Сухомлинов, 1889. С. 267—300; Лемке, 1908. С. 232—358; Вл. Гиппиус, 1900; Каллаш, 1904; Столпянский, 1914/16; Фомин, 1911; Гиппиус, 1941, — наиболее полный и основательный анализ). Внешняя сторона ее изучена сейчас достаточно подробно. Основным предметом внимания был политический смысл полемики, которая приобрела особую резкость с появлением пасквильного «Анекдота» Булгарина (11 марта 1830 г.) о байроническом поэте, бросающем рифмами во все священное, чванящемся перед чернью вольнодумством и заискивающем перед сильными; вслед за этим Булгарин печатает резко отрицательный отклик на «Онегина». Ответом была статья Пушкина о Видоке — полицейском сыщике, на досуге занимающемся литературой, — прямой намек на связь Булгарина с III отделением, в функции которого входил политический сыск.

Между тем это лишь одна, хотя и весьма существенная сторона дела. Корни антагонизма лежали глубже. Одиозность репутации Булгарина мешала объективному исследованию и затрудняла воссоздание картины во всем ее многообразии; достаточно сказать, что мы до сих пор не имеем ни сколько-нибудь полной биографии Булгарина, ни детального анализа его литературной деятельности. Архив Булгарина, содержавший ценнейшие (в частности, эпистолярные) материалы, в настоящее время утрачен, — но и обширный печатный материал «Северной пчелы» обследован неполно и выборочно. Такая работа настоятельно необходима: лишь фронтальное, широко документированное исследование «феномена Булгарина» позволит ясно представить себе процессы, шедшие в русском обществе и литературе с начала 1820-х гг. С именем Булгарина неразрывно связано формирование литературы, принципиально ориентированной на вкусы и запросы «массового» читателя, «среднего слоя» — мелкого чиновника, провинциального помещика, городское мещанство, грамотное крестьянство. Ее особенностью было дидактическое бытописательство (изображение нравов), с четким разделением на персонажей положительных и отрицательных (очень часто наделенных и значащими именами), авантюрная интрига, нередко мелодраматизм. «Нравственно-сатирический роман» Булгарина, образцом которого был его «Иван Выжигин» (1829), построен на этих принципах, воскрешавших архаические модели сатирической журналистики полувековой давности. Лишенный психологических характеристик, выдержанный в пределах нейтральной стилевой нормы, он тем не менее имел необычайный успех в той читательской среде, на которую был рассчитан и которая была привычна именно к такого рода литературе. Это была «коммерческая словесность», прообраз последующей массовой культуры, органически враждебной элитарной культуре пушкинского круга. Вокруг «Ивана Выжигина» и нравственно-сатирического романа и завязалась первоначально полемика, приобретшая затем черты открытого социального антагонизма. Еще в 1826 г. в записке о цензуре, поданной им в III отделение, Булгарин давал своего рода социальный разрез общества: истинной опорой правительства и гарантией социальной стабильности он объявлял «средний класс»; «знатные и богатые» были в его изображении постоянным источником оппозиционных настроений, аморализма, религиозного вольнодумства и т.п. (Русская старина. 1900. № 9. С. 580). Апеллируя к «вкусу публики», читающей и «раскупающей» его сочинения, Булгарин имел в виду именно этот «средний класс»; «аристократия», к которой он относил и пушкинский круг, должна была естественно сойти с исторической арены.

Эта концепция консервативного демократизма парадоксально сближала Булгарина с Н. Полевым, приходившим к подобным же выводам с позиций прямо противоположных: сторонник обновления общества на буржуазно-демократических началах, видевший в третьем сословии основную движущую силу новой европейской истории, Полевой нес в своем мировоззрении начала буржуазного радикализма и с еще большей энергией, нежели Булгарин, вел борьбу против «аристократии» в культуре и социальной жизни. В отличие от Булгарина, Полевой был человеком драматической судьбы: «Московский телеграф», в течение нескольких лет вызывавший раздражение правительства, был в 1834 г. запрещен; издатель его, некогда независимый журналист, со значительным состоянием и широкими планами, превратился в официозного драматурга, полунищего журнального поденщика. В 1829—1831 гг., однако, этот печальный конец был еще впереди; в 1829 г. Полевой выступает с критическим разбором «Истории государства Российского» Карамзина и вслед за тем начинает издавать свою «Историю русского народа», стремясь пересмотреть труд Карамзина с позиций французской романтической историографии (Т. I—VI. М., 1829—1833; переизд.: Т. 1—3. М., 1997; ср. Шикло, 1981). В рецензиях и обзорах «Московского телеграфа» он последовательно проводит «антиаристократическую» точку зрения.

Наследие Полевого изучено лучше, чем булгаринское. Существует превосходно комментированное издание записок его брата, Кс. Полевого, подготовленное В.Н. Орловым и концентрирующее биографический и историко-литературный материал о Полевом, известный к началу 1930-х гг. (Полевой, 1934); литературной его позиции была посвящена монография Н.К. Козмина «Очерки по истории русского романтизма: Н.А. Полевой как выразитель литературных направлений современной ему эпохи», вышедшая еще в 1903 г. В последние десятилетия В.Г. Березиной и В.А. Салинкой была произведена атрибуция анонимных статей в «Московском телеграфе» (сводную библиографию со ссылками на источники атрибуций см. в: Шикло. С. 177—222); вышел сборник критических статей Н.А. и Кс.А. Полевых (Полевой Н.А., Полевой Кс.А. Лит. критика, 1990).

Все эти публикации и исследования позволяют яснее представить себе характер и происхождение журнального союза Полевого и Булгарина, заключенного против «Литературной газеты», и индивидуальные позиции участников полемики. При всей своей остроте борьба с Полевым не принимала памфлетных форм. На выход в свет «Истории русского народа» Пушкин откликнулся серьезной рецензией, сдержанной по тону и содержащей едва ли не единственную в литературе тех лет попытку принципиальной полемики с основами исторической концепции Полевого; Пушкин возражал против перенесения на русский исторический процесс конечных выводов французской историографии; он ставил вопрос об особенностях национального развития и о судьбах социальных групп, в первую очередь дворянства. Этот последний вопрос, собственно, и был центральным в полемике о литературном аристократизме: «Литературная газета» последовательно отводила обвинения в сословных пристрастиях, подчеркивая в то же время, что именно просвещенное дворянство является прежде всего хранителем исторической и культурной традиции и тех норм социальной этики, которые позволяют ему сохранять относительную независимость от правящих верхов (подробнее об этой полемике см.: П. Итоги. С. 220—225). В этих спорах вырабатывалась историческая и социальная концепция Пушкина, получившая отражение в набросках критических статей и повестей 1829—1830-х гг.; следы ее есть и в «Медном всаднике».

«Литературная газета» просуществовала недолго. Ее полемические выступления привлекли внимание правительства, подозревавшего Пушкина, Дельвига, Вяземского в оппозиционных настроениях; в 1830 г. она была закрыта и возобновилась уже под редакторством О.М. Сомова, а в январе 1831 г. неожиданно скончался Дельвиг. Эта смерть стала непоправимым ударом для всего кружка.

Внутренняя дифференциация в нем началась еще при жизни Дельвига. Она обострялась внутриполитической ситуацией. Так, польское восстание 1830 г. вызвало разногласия между Пушкиным и Вяземским; они вылились в открытые споры, затрагивавшие и более широкие вопросы исторических путей России. Вяземский, убежденный «западник», гораздо лояльнее, чем Пушкин, относился к выступлениям польских инсургентов; Пушкин, для которого на первый план в это время выходит специфичность национального развития, резко реагирует на них и в особенности на пропольские и антирусские настроения во Франции. Этот спор, зафиксированный записными книжками Вяземского, свидетельствами современников (А.И. Тургенев, Н.А. Муханов) и стихами Пушкина, стал первообразом будущих полемик западников и славянофилов (Новонайденный автограф, 1968). Смерть Дельвига ускорила распад кружка; отчасти с нею был связан новый этап во взаимоотношениях Пушкина и Баратынского.

История этих взаимоотношений выходит далеко за пределы личных связей поэтов и представляет собою одну из линий общей литературной эволюции. Баратынский, начавший свой литературный путь под руководством Дельвига как ученик и последователь Пушкина, уже в ранних своих стихах начинает освобождаться от этого влияния, а в финский период своего творчества (1820—1824) утверждается как самостоятельная и значительная литературная величина. Он выступает преимущественно как элегический поэт, создавший новый тип элегии, где сама эмоция лирического субъекта становится предметом беспощадного рационального анализа. Элегии Баратынского вызывают восторг Пушкина, предрекающего ему одно из первых мест в ряду русских элегических поэтов. Пушкин видит в них соединение «вкуса» и «мысли» и решительно возражает критикам, недооценивающим его творчество (Шевырев). Безусловное одобрение Пушкина вызывает романтическая поэма «Эда» (1824; отд. изд. 1826): «произведение <...> замечательное оригинальной своею простотою, прелестью рассказа, живостью красок — и очерком характеров...» (Пушкин, XI, 74). Что же касается Баратынского, то уже в «Эде» он ставит своей целью выйти за пределы пушкинской традиции; в предисловии к первому изданию он замечает, что «не принял лирического тона в своей повести, не осмеливаясь вступить в состязание с певцом “Кавказского пленника” и “Бахчисарайского фонтана”» и что «следовать за Пушкиным ему показалось труднее и отважнее, нежели идти новою собственною дорогою» (Баратынский Е.А. Полн. собр. стих. Л., 1957. С. 383; сопоставление «Эды» с «Кавказским пленником» см., напр.: Тойбин, 1988. С. 124—146). Новаторство «Эды» критикой не было понято; поэма рассматривалась как подражательная по отношению к Пушкину. Существует мнение, что именно эта «творческая трагедия» «усложнила отношения Баратынского и Пушкина, по существу до конца жизни оставшиеся дружескими» (Медведева, 1936. С. LXXI). В 1826 г. они дружески общаются в Москве; однако к концу 1820-х гг. в самом деле обнаруживаются легкие симптомы взаимного охлаждения. В начале ХХ в. оно получило примитивно-биографическое объяснение: возникла легенда о «зависти» Баратынского к Пушкину, впрочем, уходящая своими корнями в прижизненные толки о взаимоотношениях поэтов (новейший разбор легенды и наиболее полную сводку фактических данных о взаимоотношениях поэтов см.: Песков, 1995/1996). Отдаление Баратынского от Пушкина и его ближайшего окружения должно быть оценено, однако, в первую очередь как факт историко-литературный: во второй половине 1820-х гг. Баратынский вступает в новый период своего творчества; его философская поэзия этого времени возникает уже на иных основах, нежели пушкинская, и с этих новых позиций он производит переоценку традиции. Очень характерное письмо его к И.В. Киреевскому (март 1832 г.) с характеристикой «Евгения Онегина» как произведения «подражательного» и «ученического» (Баратынский Е.А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. М., 1987. С. 237) является свидетельством такой переоценки, как пушкинского творчества, так и своих собственных ранних мнений; одновременно Баратынский меняет и свою литературную среду. Смерть Дельвига обрывает его петербургские связи; самым близким ему литератором в начале 1830-х гг. становится И.В. Киреевский. В 1839 г. он напишет Плетневу: «Давно, давно нет между нами никаких сношений; зато давно, давно я не пишу стихов, и мной оставлен тот мир, в котором некогда мы сошлись и сблизились» (там же, с. 264). Гибель Пушкина глубоко потрясла Баратынского, а знакомство с неопубликованными его произведениями несколько поколебало его скептицизм; в феврале 1840 г. он сообщает жене: «Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формою. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною! Он только что созревал» (там же, с. 270). Все эти данные, давно известные и постоянно приводимые в общих работах о Баратынском (М.Л. Гофмана, П.П. Филипповича, И.Н. Медведевой и Е.Н. Купреяновой, Л.Г. Фризмана, И.М. Тойбина, С.Г. Бочарова, Г. Хетсо и др.), требуют освещения в общем контексте творческой эволюции Баратынского; здесь необходимо специальное монографическое исследование, затрагивающее проблемы эволюции пушкинского круга и эволюции поэтических мировоззрений и стилей. Оно должно прямо подвести нас к проблеме литературных эпох.

«Эпоха 1830-х гг.» вызревала в недрах предшествующей, и симптомы надвигающегося перелома сказывались иной раз в частных эпизодах истории пушкинского круга. Одним из них был конфликт между «старшим» и «младшим» поколениями дельвиговского кружка: Дельвигом (отчасти с поддерживавшим его Пушкиным), с одной стороны, и Подолинским и Розеном — с другой; последние, обиженные строгими разборами своих сочинений (принадлежащими Дельвигу), оба покидают «Литературную газету». Принципиальный смысл выступлений Дельвига заключался в борьбе против эпигонства, появление которого — симптом умирания литературных школ и направлений. В письме Плетневу около 14 апреля 1831 г. Пушкин определял поэзию Деларю и Подолинского как «искусство» при отсутствии «творчества» (Пушкин, XIV, 162); почти в то же время Дельвиг иронически писал о «гладких» стихах Подолинского, сочиняемых с большой «легкостью» (письмо Баратынскому от марта 1829 г.: Дельвиг А.А. Сочинения. Л., 1986. С. 335; рецензии на «Нищего» Подолинского — там же. С. 225—229). Как Пушкин, так и Дельвиг сознавали опасность воспроизведения готовых поэтических моделей, созданных Пушкиным; сам Пушкин явно тяготел к поэтам, «непохожим» на него самого.

Эта непохожесть, однако, с точки зрения Пушкина, не должна была простираться до разрушения основ утверждаемой им эстетической системы. В «Борском» и «Нищем» Подолинского сказывалось воздействие «неистовой словесности»: отказ от логики характеров и перенесение центра тяжести на драматизм конфликта и сцены — характерная тенденция в развитии байронической поэмы 1830-х гг., где ослаблялись сюжетные мотивировки и возрастала роль случайности. Поэма такого типа посягала на принцип «истины страстей» и «правдоподобия чувствований», который Пушкин сформулировал по отношению к драме, но распространял и на другие формы сюжетного повествования. В области поэтического языка формирующаяся поэзия 1830-х гг. руководствовалась теми же установками на экспрессию; в поисках эмоциональной напряженности она утрачивала логическую точность слова, создавая впечатление непосредственного лирического самовыражения (см. об этом: Эйхенбаум, 1924). Эта экспансия «неистовой» поэтики в целом для Пушкина была неприемлемой; отчасти в полемике с ней Пушкин в начале 1830-х гг. начинает воскрешать враждебные ей и, казалось бы, уже ушедшие в прошлое литературные образцы: послание в александрийских стихах, ориентированное на Вольтера и Буало («К вельможе», «Французских рифмачей суровый судия», 1833), «справедливую повесть» 1810-х гг. («Повести Белкина»), активизируя их художественные потенции. Этот подчеркнутый традиционализм был направлен и против «разрушителей традиции», среди которых Пушкин числил, в частности, Полевого. При всем том он продолжает с интересом следить за позитивными достижениями французской «неистовой школы» (Гюго, Жанен), отношение к которой отнюдь не покрывается определениями «отрицание» или «отторжение». Как и ранее, он выделяет продуктивные начала даже в чуждом ему явлении. Этой многомерностью отмечены его оценки типичных представителей поэзии 1830-х гг.: Н.В. Кукольника (Е.А. Драшусова передает его слова: «жар не поэзии, а лихорадки». — Русский вестник. 1881. № 9. С. 152), В.Г. Бенедиктова, с энтузиазмом принятого его близким окружением (последняя проблема была всесторонне исследована Л.Я. Гинзбург — Гинзбург, 1936); с другой стороны, его отношение к поэзии В.Г. Теплякова, в которой обнаруживаются те же тенденции, оказывается двойственным: «блеск и энергия» дают Теплякову, по мнению Пушкина, право на «почетное место между нашими поэтами», но «сила выражения» переходит у него часто в «надутость», а «яркость описания» затемняется «неточностью» (Фракийские элегии. Стихотворения Виктора Теплякова. 1836. — Пушкин, XII, 82—91). Эта сложность взаимоотношений с «поэтами 1830-х годов» должна учитываться при анализах восприятия Пушкина последующей поэтической традицией, в частности Лермонтовым.

Близкие процессы идут в творчестве Пушкина-прозаика, определяя место его повестей в эволюции русских прозаических жанров.

В 1822 г. в заметке <«О прозе»> Пушкин провозглашал «точность и краткость» первыми достоинствами этого рода литературы. Проза «требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат» (Пушкин, XI, 19). Декларация содержала внутреннюю полемику: она была направлена против перифрастической лирической прозы эпигонов Карамзина; самого Карамзина Пушкин считал лучшим русским прозаиком, но в относительном смысле, имея в виду неразработанность языка русской прозы в целом. В 1831 г. в связи с переводом «Адольфа» Б. Констана, сделанным Вяземским, Пушкин ставит проблему создания «метафизического языка» прозы, пригодного для выражения философских понятий и анализа тончайших оттенков психической жизни. В «Повестях Белкина» он впервые выступил в печати с законченным опытом прозаического повествования, основанного на принципах «точности и краткости» и отмеченного тем же ретроспективизмом, о котором шла речь выше: Пушкин обратился в них к тривиальным сюжетам журнальной литературы 1810—1820-х гг., активизировав их художественные потенции. Новаторство не было понято; Ф. Булгарин, претендовавший на одно из первенствующих мест в этой области, ставил в вину «Повестям Белкина» как раз архаичность фабулы. На протяжении 1830-х гг. Пушкин несколько раз начинает писать в жанре светской повести, исторического романа и т.д.; некоторые из этих замыслов прямо соотнесены с проблематикой и даже сюжетами современных романов (ср. «Рославлев» (1831), ориентированный на роман М.Н. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году»). Все эти замыслы остаются нереализованными; однако Пушкин продолжает внимательно следить за новинками оригинальной русской прозы, в особенности в жанре исторического романа (Загоскин, И.И. Лажечников); его собственные интенсивные занятия историей поддерживают этот интерес. Уже в это время определяется его преимущественное внимание к документальной, мемуарной, очерковой прозе — историческим очеркам А.О. Корниловича, историко-этнографическим — А.П. Крюкова, использованным им в «Арапе Петра Великого» и в «Капитанской дочке».

Все эти тенденции проявились в полной мере в журнале «Современник» (1836), в котором Пушкин сделал последнюю попытку объединить свой круг писателей и утвердить свою программу в сложной литературно-общественной ситуации 1830-х гг.

К середине 1830-х гг. существовали три журнала, вокруг которых концентрировались основные литературные силы. Одним из них был московский «Телескоп» (1831—1836) с приложением — газетой «Молва», издававшийся Н.И. Надеждиным; другим — «Московский наблюдатель» (1835—1837) В.П. Андросова, в последние свои два года (1838—1839) выходивший под негласной редакцией В.Г. Белинского. Временный журнальный союз Пушкина с первым из них (Пушкин напечатал в «Телескопе» стихотворение «Герой» и две полемические статьи против Греча и Булгарина под псевдонимом-маской «Феофилакт Косичкин») не привел к сближению; после 1831 г. Пушкин не печатается у Надеждина. Сложнее складывались его отношения с «Московским наблюдателем», вокруг которого сгруппировались прежние участники «Московского вестника» и близкие к ним литераторы. Основной критической силой журнала был С.П. Шевырев; в нем участвовали М.П. Погодин, Е.А. Баратынский, В.Ф. Одоевский, Н.Ф. Павлов, П.М. Языков, А.С. Хомяков, А.И. Тургенев; деятельное участие в обсуждении его программы принял Н.В. Гоголь. И у Пушкина, и в редакции нового журнала возникали планы совместного издания. Пушкин напечатал здесь «Тучу» и «На выздоровление Лукулла» (памфлет против С.С. Уварова) и внимательно следил за направлением его деятельности, — однако, чем дальше, тем больше обнаруживалась его неудовлетворенность как организацией издания, так, по-видимому, и его эстетической программой. С первых же своих книжек «Московский наблюдатель» начал борьбу с «торговой словесностью», основным оплотом которой считал петербургскую «Библиотеку для чтения» (статья Шевырева «Словесность и торговля»); своего рода поэтической декларацией его стало стихотворение Баратынского «Последний поэт» с романтической концепцией «железного века», губящего искусство. Эти постулаты оживленно обсуждаются в петербургском окружении Пушкина; и Пушкин, и Гоголь склонны признавать историческую неизбежность превращения в товар продуктов литературного творчества и делать предметом критического анализа лишь эстетическое качество «товара». Еще в «Разговоре книгопродавца с поэтом» Пушкин создал формулу профессионализирующейся литературы: «Не продается вдохновенье, / Но можно рукопись продать». Борьба против «массовой культуры» Булгарина была для Пушкина


3-11-2013, 01:39


Страницы: 1 2 3 4 5
Разделы сайта