М.И. Дегтярева, кандидат исторических наук, научный сотрудник Московской высшей школы социальных и экономических наук
В статье рассмотрена история возвышения Жозефа де Местра при дворе Александра I. Де Местр (1753–1821), франко-итальянский философ, один из отцов-основателей консервативной традиции, находился в России в качестве сардинского посланника с 1803 по 1817 гг. Первоначально не имея официального статуса и представляя короля без королевства, он выступал в качестве просителя дипломатической и финансовой помощи Сардинии. Благодаря таланту философа и ораторским способностям он стал заметной фигурой в политической жизни Петербурга. На первый взгляд, фактический и хронологический ряд, связанный с пребыванием Местра в России, восстановлен давно. Однако мотивы, по которым Александр приблизил к себе де Местра, до конца не ясны.
В книге Р. Триомфа [1] и в статье М. Степанова о российской "одиссее" де Местра [2] говорится, что Александр I хотел использовать католика для "умиротворения" Польши перед началом военных действий 1812 г.1. Кроме того, царь, зная, сколь азартно де Местр следил за успехами Наполеона, прислушивался к его советам относительно стратегии предстоящей военной кампании2. Популярность де Местра в петербургских салонах3, его литературная слава, его познания и вкус — все это имело значение для европейски образованного царя4. Однако есть еще одно обстоятельство, заслуживающее внимания. Де Местр был не единственной кандидатурой на место М.М. Сперанского. Его невольным конкурентом оказался российский историк Н.М. Карамзин. Оба они получили одно и то же задание: обосновать отказ от либерального политического курса.
Карамзину оказывала покровительство великая княгиня Екатерина Павловна, любившая "угощать" гостей тверского дворца вечерними чтениями "Истории государства Российского" в исполнении автора. По ее просьбе в феврале 1811 г. Н.М. Карамзин составил и привез в Тверь "Записку о древней и новой России". Местр получил подобное задание от князя Алексея Голицина, знакомого с его идеями и стилем, лишь в октябре5. "Четыре главы о России" увидели свет в декабре того же года, когда альтернативы для Александра, собственно, уже и не существовало: судьба записки Николая Михайловича окончательно разрешилась еще в марте. Де Местр вообще едва ли догадывался о проекте Карамзина — тверская история была окружена аурой строгой секретности, и почти никто не знал о существовании опального произведения историка. Записку Карамзина обнаружили случайно уже в 1836 г.
Обстоятельства знакомства царя с работой протеже Екатерины Павловны недостаточно хорошо известны, и о его реакции можно судить только на основании фрагментарных свидетельств и того факта, что творение это было предано забвению. Достоверно лишь, что Карамзин пользовался расположением Александра до государева визита в Тверь 19 марта 1811 г., когда после теплого вечера последовали обыкновенная в поведении Александра "внезапная перемена" и сухое прощание. Царь сменил отчуждение на милость к историку уже после Отечественной войны, в 1816 г.
И все-таки оба проекта были представлены на суд Александра I в течение одного года. Минусами кандидатуры де Местра были его конфессиональная принадлежность и иностранное подданство. Благосклонное отношение Александра к сочинению де Местра тем более любопытно, что, несмотря на различия в понимании авторами природы монархической власти в России и в их отношении к механизму комплектования политического штата, основополагающие мотивы обоих произведений иногда сходны до совпадений.
На наш взгляд, шансы де Местра, как ни парадоксально, увеличились за счет того, что среди его покровителей не было членов царской семьи. А Александра со времен Тильзита раздражало участие в оппозиции Марии Федоровны и его любимицы Екатерины. Скорее всего именно их давление способствовало устранению Сперанского. Александр, как ни был он раздосадован советами своего фаворита по поводу военной кампании6 и необходимостью "платить по счетам" за собственные либеральные авансы, отставку Сперанского перенес довольно болезненно7. Ощущение несвободы, по-видимому, вообще тяготило царя: любимая игрушка покойной Екатерины, во многом определившей его отношения с отцом, невольный соучастник убийства Павла I (чего только стоила фраза Палена: "C’ est assez faire l’enfant! Allez regner!"8), покровитель, уступающий в цельности своему фавориту и с обидой вопрошавший: "Но что же я такое? Разве нуль?" [3, с. 149], император явно желал проявить свою волю и в военных событиях 1812 г., и при выборе нового секретаря. Возможно, поэтому высочайшее покровительство Екатерины Карамзину произвело эффект, противоположный ожиданиям.
Но видел царь в де Местре перспективного сподвижника или же только временную фигуру? Отставка Сперанского была не обычной кадровой перестановкой, она означала кардинальное изменение политического курса. С именем Сперанского ассоциировалась либеральная политика, должно ли было имя де Местра олицетворять консервативную?
С одной стороны, де Местр, предложив свою концепцию, действительно выглядел генератором нового политического направления. На серьезность намерений Александра указывает и официальное приглашение савойца на службу 17 марта 1812 г. Царь даже выдал ему 20 000 рублей "для подготовки и проведения своих замыслов". Но с другой — до войны оставались считанные месяцы. Насколько актуальной для главы государства в этот момент могла быть разработка новой концепции внутренней политики, и не являлся ли де Местр только временной заменой Сперанского? Не мог же император сбрасывать со счетов латинство своего нового слуги?
Возможно, сам царь колебался в отношении политического будущего де Местра; исход определило непривычное для российских придворных кругов поведение последнего. Приступив с февраля 1812 г. к исполнению обязанностей личного секретаря императора, включающих редактирование секретных бумаг, де Местр отказался официально перейти на русскую службу и предупредил Александра, что долг перед сардинским королем не позволяет ему дать "подписку о неразглашении" информации, к которой он получит доступ. Р. Триомф склонен видеть в этом доказательство того, что де Местр, будучи авантюристом, "играл сразу на нескольких досках". Более правдоподобно, что де Местр был одержим идеей реставрации религиозно-политического единства Европы и не видел ничего предосудительного в службе сразу двум монархам. В конце концов, фавор в статусе личного секретаря государя не продлился для него и четырех месяцев.
В этой истории есть еще один участник, чья роль могла бы показаться почти случайной, если бы не влияние, которое он сохранял на всем протяжении "мистического периода" правления Александра, — князь Голицын. Возвышение Голицына пришлось как раз на последние годы правления Сперанского; подобно другим амбициозным молодым людям, Голицын с беспокойством следил за тем, как изящно и настойчиво Екатерина Павловна вводила Карамзина в круг доверенных лиц своего брата. Примечателен эпизод, о котором упоминает Ю.М. Лотман со ссылкой на А. Герцена. В один из вечеров, когда у Александра читали Шиллера, А.Н. Голицын, наклонившись к В.П. Кочубею, сказал вполголоса, но так, чтобы слышали все: "У нас есть свой маркиз Поза!" По мнению Герцена, Голицын закидывал хитрую петлю придворной интриги, зная, что "император не потерпит никакого претендента на роль руководителя"9.
Если эта история достоверна, то выдвижение Голицыным де Местра в качестве "персональной альтернативы" Сперанскому выглядит логичным. Иностранец, католик не мог быть серьезным политическим конкурентом, но вполне подходил на роль выразителя настроений антилиберальной оппозиции. Таким образом, Голицын обезопасил себя, выбрав "скромную роль" посредника, но не наставника. В случае провала это давало шансы сохранить расположение государя, в случае успеха — опередить других претендентов на роль фаворита. На наш взгляд, эта версия заслуживает проверки.
Даже если выбор пал на де Местра благодаря противостоянию Александра самой сильной линии оппозиции во главе с членами его семьи, это не умаляет того впечатления, которое произвели на государя деместровские "Четыре главы о России". Работа представляет собой своеобразный памятник политическому такту ее автора.
"Четыре главы о России" и записка Карамзина являются настолько разными по тональности произведениями, что их сравнение требует пояснений. Наибольшее совпадение концепций обоих претендентов на роль государственного идеолога было связано с антилиберальной критикой и противопоставлением консервативной конкретности либеральному абстрактному конструктивизму. Но де Местр оказался в менее выгодном положении, чем Карамзин. Николай Михайлович был искренним патриотом и русофилом, основной тенденцией отечественной истории считал развитие и укрепление самодержавной власти. Де Местр не являлся апологетом российских политических традиций, воспринимал их как деспотические и потому находился в затруднении: как использовать против либеральных оппонентов излюбленное консервативное оружие — традицию, если в российских условиях она далеко не идеальна? Оставалось придать работе теоретический характер и, оставив обычную для его корреспонденции атаку на изъяны российской политики, представить традиционное развитие в принципе как высшую политическую ценность. Очевидно, де Местр рассчитывал таким образом заслужить не только благосклонность к трактату, но и снисхождение и внимание к критике, содержащейся в его личных письмах: он прекрасно знал, что его переписка подвергалась высочайшей перлюстрации.
Деместровской программе был противопоставлен искренний дворянский "ультиматум" Н.М. Карамзина. Для того чтобы сделать политические программы, представленные вниманию Александра, соотносимыми, следует выйти за пределы "Четырех глав". Это позволит судить о том, насколько дипломатичнее оказался их автор по сравнению с представителем оппозиции русского дворянства. Наиболее явно специфическая природа консервативной конкретности проявилась в рассуждениях о своеобразии российской традиции. Оба автора придерживались идеи о российской культурной обособленности. При этом Карамзин подчеркивал историческую открытость влияниям, не позволяющую полностью идентифицировать русскую культуру ни с одним из источников формирования ее традиции, а де Местр — незрелость российской культуры и особенно ее чужеродность по отношению к европейской. То, что в описании Карамзина выглядело преимуществом, содержательным богатством ("Во глубине Севера, возвысив главу свою между Азиатскими и Европейскими царствами, она представляла в своем гражданском образе черты сих обеих частей мира" [4, c. 10]), в оценке де Местра звучало как предостережение против преждевременной идентификации с европейским ансамблем ("Это не Европа или, по крайней мере, это азиатская раса, оказавшаяся в Европе" [5]). В "Четырех главах" де Местр с особой обстоятельностью объясняет, что благодаря расколу и татарскому нашествию Россия не пережила вместе с Европой политического и духовного становления. В одном из писем мысль о культурной инородности России по отношению к Западу выражена в лаконичном замечании: "Европейский характер, составившийся из смеси рыцарства и христианства, никогда не распространялся далее Двины" [6, с. 158].
Несмотря на различную оценку российской обособленности, оба корреспондента Александра сходились в утверждении исключительного своеобразия России и не одобряли экстраполяцию на русскую почву западных форм. Карамзин считал фрагментарное заимствование благотворным: "Такая смесь в нравах, произведенная случаем, обстоятельствами, казалась нам естественною, и россияне любили оную как свою природную собственность" [4, с. 11]; де Местр полагал, что неприспособленность России к европейскому климату при столкновении с Европой поставит страну на грань революции: "...русская цивилизация совпала с эпохой наибольшей испорченности человеческого разума <...> Ужасная литература восемнадцатого века пришла в Россию внезапно и без приготовления; и первыми уроками французского, которые услышал народ, были богохульства" [7, p. 25-26].
Таким образом, Карамзин выступал скорее в роли традиционалиста, недовольного вольным обращением с историческим наследием, Местр — в амплуа консерватора, предвидящего последствия идеологической экспансии Запада. С этим связано и несколько различное отношение того и другого к эволюции российской традиции со времен Петра I. И Карамзин, и де Местр во многом сходились в своих оценках Петра I. Называя Петра "убийцей своей нации", Местр писал: "Отняв собственные обычаи, нравы, характер и религию, он отдал ее под иго чужеземных шарлатанов и сделал игрушкой нескончаемых перемен" [6, с. 179]. Ему вторил Карамзин: "Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество <...> Сей дух — не что иное, как уважение к своему народному достоинству. Искореняя древние навыки, представления, представляя их смешными, глупыми, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в их собственном сердце..." [4, с. 24].
Если Карамзину петровская эпоха казалась только источником политических заблуждений, то де Местр считал, что Петр подорвал русскую национальную традицию. В условиях культурного и идеологического влияния Европы у России нет культурного "иммунитета". Отсюда и более жесткий тон в оценке Петра. Главным обвинением Местра в адрес царя-реформатора было "сокрушение" церкви и религиозности, что, как ему казалось, должно было определить успех просветительских идей и атеизма: "Противу сего превосходства нет иного лекарства кроме религиозного чувства. К сожалению, оное совершенно здесь отсутствует, ибо там, где служители религии суть пустое место, пустым местом является и сама религия" [6, с. 161].
При всей неприязни де Местра к Петру, в "Четырех главах" он избежал его открытого осуждения. Но когда Местр рассуждает о свободе и просвещении, отношение к петровским реформам прочитывается между строк. Обосновывая "несостоятельность" идеала свободы в России, Местр повторяет свою привычную мысль о двух исторических способах обуздания "порочной" человеческой воли: рабстве и религии — "двух якорях общества"; провозглашая рабство "необходимой частью управления" до появления христианской религии, он ставит отмену его в зависимость от того, насколько "род человеческий <...> проникся и руководствуется христианством". Сравнение католической и православной ветвей христианства приводит Местра к заключению, что в России, где духовенство не располагало ни влиянием, ни властью, освобождение равносильно катастрофе. В качестве дополнительного аргумента против отмены крепостного состояния де Местр ссылается на географическое своеобразие Российской империи и особенности национального характера. Пространственная протяженность России не позволяет, по его мнению, из соображений политической безопасности отказываться от помещичьей юрисдикции, разделяющей с государством функцию управления. Тот же мотив был использован и Карамзиным: "Теперь Дворяне, рассеянные по всему Государству, содействуют Монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на ремена — удержит ли?" [4, с. 82].
Что касается особенностей русского национального склада, де Местр, относившийся к русским с симпатией, не упускал возможности поиронизировать над отсутствием в России привычки к умеренности, бытовой аскезы. По его прогнозам, попытка привить европейскую "свободу" на русскую почву неминуемо обернулась бы бунтом: "Тот, кто пишет это, говорил иногда <...> что если бы можно было заложить русское желание под цитадель, она взлетела бы на воздух. Мысленно предоставим свободу тридцати шести миллионам людей подобного склада <...> в тот же момент увидим, как вспыхнет общий пожар, который поглотит Россию" [7, p. 21-22]. Так доказывалась несовместимость универсального идеала свободы с конкретными условиями Российской империи.
Основная особенность консервативной мысли — конкретность — прослеживается у де Местра и Карамзина и в содержательном преобразовании самого понятия свободы.
К. Мангейм — один из самых известных исследователей морфологии консервативного сознания — показал, что консервативное изменение либерального понятия заключается в замене эгалитарного толкования свободы, основанного на скрытой идее равенства, принципом развития пропорционально природной индивидуальности ее "носителей". Поскольку субъективная свобода, заменившая собой внешнюю — политическую либеральную свободу, даже в таком виде представляла угрозу для безопасности государства, консервативная мысль породила тенденцию к перемещению качественной свободы с индивидуальных к коллективным ее носителям — сословиям. Но даже в таком виде понятие свободы могло угрожать политической стабильности. Следующим этапом решения проблемы было перенесение качественной свободы с сословий на нацию и государство как "субъекты" безграничного совершенствования и развития.
Рекомендации де Местра и Карамзина не только иллюстрируют этот механизм, но и раскрывают своеобразие авторских позиций обоих публицистов. Казалось бы, от Местра как приверженца холистического принципа, противопоставленного либеральному индивидуализму, можно было ожидать смещения свободы на уровень нации и государства, а от Карамзина, защитника сословных интересов русского дворянства, — толкования свободы как сословной привилегии. Однако здесь они парадоксально меняются ролями. Де Местр пишет в главе "О свободе": "Возможно, что какой-нибудь истинный друг Его императорского Величества найдет когда-нибудь случай объяснить ему, что слава и сохранность империи состоят в значительно меньшей степени в освобождении еще порабощенной части нации, чем в совершенствовании свободной и особенно благородной ее части" [7, p. 28]. Здесь отчетливо прослеживается понимание свободы как сословной прерогативы. А Карамзина изложение претензий дворянства к верховной власти, увлеченной либеральными проектами, не удерживает от следующего заявления: "Первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целостность Государства; благоволить состояниям и лицам есть уже вторая" [4, с. 82]. Так у выразителя интересов оппозиции возникает приоритет государственного начала. Эту смену позиций можно объяснить следующим образом.
Приехав в Петербург, де Местр расстается на время с апологией национально-политического "сплава" и переходит к дифференциации государства и общества, защите сословия дворян как ячейки слабой гражданской сферы. Непосредственным поводом к этому послужила попытка модернизации России по инициативе государства, не вызвавшая одобрения в дворянской среде. А позиция Карамзина выявляет специфику самосознания русского дворянина, не обладающего чувством самоценности в той мере, в какой это было свойственно представителям высших классов на Западе, и напротив, скорее осознающего себя слугой царя, несмотря на личные манифесты о независимости. Тема свободы только обозначила принципиально разное отношение консерваторов к проблеме социальной опоры русской монархии.
Несмотря на
11-09-2015, 00:27