Концепция "племенизма" К.Н. Леонтьева в цивилизационной историософии XIX-XX веков

Данилевский насытил свою книгу "Россия и Европа", ставшую мировым дебютом цивилизационной историософии, не только действительно племенистским, но и совершенно нереалистичным взглядом на будущее славян. Развивая свою мысль о племенном единении, он даже, вывел "аксиому", что каждая народность должна "составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство" (28). Однако, пишет он, так как те же баски в Испании ещё не имеют собственного самосознания, то им не нужно свое государство (29). Если бы Николай Яковлевич дожил до XX века, то стал бы свидетелем того, что теперь они его имеют, так же как и тысячи невинных жертв на пути создания этого государства.

Таким образом, по мнению Леонтьева, в панславизме (так же как и в других многочисленных пан-измах) идеи религии, государства и культуры заменяются знаменем племенной крови и территории. Между тем, даже Шпенглер, не без предубеждения относившийся к славянам, понимал, что для русской цивилизации (в его терминологии Россия принадлежит к магической цивилизации) — "тот, кто принадлежит к вере, принадлежит и к нации; уже предположить какое-нибудь иное основание общности было бы кощунством" (30). В теории с ним вроде бы согласен Данилевский, который полагал, что "идея Славянства должна быть высшею" только "после Бога и Его святой Церкви" (31).

Однако посмотрим, что вышло на практике, когда славянофилы положили на чашу весов православие и славянский идеал. Тогда, по справедливому замечанию Б. Балуева, когда оказалось, что среди приехавших на известный Славянский съезд "католиками оказались самые именитые гости … и основоположники панславизма в славянских землях" (32), религией решили пренебречь. Посчитали, что съезд призван служить катализатором славянского единения, не взирая ни на какие препятствия. А для тех, кто как А.А. Киреев пренебрегать не хотел, обвинение было жестким: "Что вы за сторонник объединения славян, когда вы не хотите пожертвовать для этой высокой цели вашей узкой православностью!" (33)

В оценке Леонтьевым славянофильства лежит и разгадка "парадокса", в котором зачастую не могли разобраться симпатизировавшие славянофильству люди, справедливо видевшие в нём одну из немногих альтернатив идеалу вестернизации. "Почему — восклицали они с верноподданнейшим негодованием, — почему политика более либерально и прозападно настроенных первых двух Александров была более благоприятна для славянофильского движения, чем политика государей, проводивших в жизнь идеи близкие с официальной триадой графа Уварова?!"

Так же и современный специалист в вопросе Б.Балуев пишет, что "прозападная ориентация российских властей" и "сдача славянских позиций российской дипломатией" вызывали среди славян "недоумение, растерянность, а иногда просто шок" (34).

Леонтьев был, пожалуй, единственным, кто смог дать внятный ответ на этот вопрос, не сбиваясь на примитивный штамп "реакционности" Николая Первого и Александра Третьего. Этот идеологический штамп уже тогда набил оскомину у многих самостоятельно мыслящих людей.

Верные идеям русской национальной самобытности, эти императоры видели в славянофильстве некую фальшь — вот причина недоверия славянофилам писал Леонтьев. Удивительно, но похоже, что эти два императора прямо по-леонтьевски полагали любую идеологию скрытым образом замешанную на отрицательных для России идеях более опасной, чем идеологию явным образом опасную для общества. Некая, как показала история, наивная, надежда правящих монархов на здравомыслие дворянства, для которого они столь многое сделали, позволяла императорам думать, что явное для них зло западного либерализма есть лишь увлечение, а не постоянное прибежище негодных дворян. Славянофильство же, как бы думали они, (по мысли Леонтьева), по самому духу своему всецело позитивно. Но при этом нахватавшееся западных социальных идей того же Фурье (влияние которого явно у Данилевского), а тем более опасных для государствообразующего православия идей единения не на религиозной, а на племенной, славянской почве, оно может оказаться троянским конем такого масштаба, что Россия не выстоит.

Эти императоры, — пишет Константин Николаевич, — понимали, вопреки сторонникам быстрейшего освобождения славян, что "истинно-национальная политика должна и за пределами своего государства поддерживать не голое, так сказать, племя, а те духовные начала, которые связаны с историей племени, с его силой и славой. Политика православного духа должна быть предпочтена политике славянской плоти…"(35). Они, как и Леонтьев, полностью бы согласились с Тойнби в том, что "греки отравились ядом национализма" и при том из " западного источника".(36) А греческая революция была "первой ласточкой" в бурном движении племенизма в XIX веке и Николай Первый очень не желал её поддерживать.

Но русское общество не хотело слышать Леонтьева, или хотя бы того же Киреева, и они стали свидетелями того, что "цари — реакционеры" во всём его переоценили. Так как общество не только почти не распознало в славянофильстве тех же идей голой крови, от которых через сто лет содрогнулся весь мир, но и с головой погрузилось в антинациональное для Леонтьева западничество. Личная трагедия Леонтьева состояла в том, что его взгляды не вписывались ни в идеалы славянофильства, ни в идеалы западничества. Леонтьев же умел ценить мыслителей самых различных взглядов, пусть не соглашаться, но ценить — за самостоятельность и оригинальность взглядов. Сколько раз он сожалел о том, что уважаемый им А. И. Герцен, впервые попав в Европу, и не найдя своего старого идеала в её новой реальности, не повернулся к самобытному осмыслению русской цивилизации. Этого не произошло потому, пишет Леонтьев, что западническая болезнь зашла слишком далеко. То же касается и славянофилов — в их среде победили сторонники узкого племенного союза.

И всё же сбывшимся пророчеством звучат слова Ф. М. Достоевского, к которым в равной мере посчитали нужным обратиться В. И. Косик в своей работе о Леонтьеве — противнике панславизма (37) и Б. И. Балуев в книге о Данилевском — стороннике панславизма (38). Фёдор Михайлович писал, что вскоре после того, как Россия сыграет решающую роль в жизни славян, они "убедят себя в том, что не обязаны России не малейшею благодарностью" и примутся "заискивать перед европейскими государствами", интриговать против России (39). Чтобы убедиться в справедливости этих слов, вспомним хотя бы воодушевление, которое испытали славяне, благодаря русской армии, в 1878 и 1945 годах и дальнейшее охлаждение отношений. Здесь западничество пересилило кровное родство. Вот почему, для Леонтьева кровь как скрепляющий материал была однозначно плоха.

"Не следует полагать, — пишет, в очередной раз перекликаясь с взглядами Константина Николаевича, О. Шпенглер, — что какой бы то ни было народ могло сплачивать просто единство телесного происхождения.… Этим идеалом чистой крови никакой народ не когда не вдохновлялся" (40). Это мнение гения, которые всегда немного внеисторичны, теорией обосновывает ту реальность, которую предсказал Достоевский.

Но в XIX веке сам ход истории казалось, начинал восторгаться своей этнической чистотой. Как писал Данилевский, племенные движения "были господствующим явлением деятельной жизни народов с самого начала" XIX века (41).

И здесь, проанализировав феномен племенизма, Леонтьев открыл удивительную закономерность. Оказалось, что народы в 1820-е — 1860-е годы охваченные идеей племенного объединения и добившиеся его, такие как греки, немцы и итальянцы, через какие-то 30 лет "сделали огромные шаги на пути эгалитарного либерализма,… равноправности, на пути внутреннего смешения классов… много преуспели на пути большего сходства с другими государствами…" (42). То есть народы под знаменем национальной самобытности, особости, присущий им до такой степени, что, казалось, этим народам просто необходимы собственные независимые государства, получив национальный суверенитет, сразу после его достижения "сломя голову" бросились уничтожать свою самобытность.

Это отразилось в удивлении, которое испытывали многие путешественники второй половины XIX века при виде того, что — по необъяснимым для них причинам — турецкие греки, ограниченные в правах как "райя", обладают большим национально-культурным своеобразием, чем свободные эллины молодого греческого государства. Отразился этот процесс и в том феномене, который побудил в XX веке немцев и итальянцев, как бы олицетворявших собой германо-романский культурный тип, — в полном соответствии с леонтьевской концепцией — предпринять попытку подмены своего культурного багажа на суррогат дикого племенизма — национал-социализм и фашизм.

Объяснение этой таинственной закономерности, по Леонтьеву, просто: национальное начало, понятое только лишь как идея крови (при всех заверениях талантливых публицистов в верности наследию собственных культур) "есть ни что иное, как всё те же идеи 1789 года, начала всеравенства и всевсвободы"(43). Совершенно теми же словами что и Леонтьев, об этом говорит Шпенглер: рассуждая о том, что патологическое внимание к крови характерно для западного духа в нынешнем его состоянии и что такая постановка вопроса ложна "во всех своих частностях", он обращает внимание на то, что "на всём этом отражается бурный расцвет понятий "нация" в 1789 году и "народ" в 1813-м, а оба они в конечном итоге восходят к английско — пуританскому самосознанию".

"Всемирная история представляется нам сегодня именно историей народов, что… само собой разумеющимся ни как не назовёшь, а греческому (времён Афин и Спарты — Е.-Л. М. А.) и китайскому мышлению такое воззрение и вовсе чуждо". (44) То есть права любой группы людей назвать себя нацией с тысячелетней культурой и свобода этой группы переступить через кого угодно, лишь бы иметь возможность на собственное знамя какого-нибудь независимого "среднеантарктического государства" для Шпенглера также нелепы, как и для Леонтьева.

Константин Николаевич не ставил под сомнение искренность большинства тех людей, что встали под это знамя, однако от этого вопрос об опасности этого явления для него не становился менее острым. Ибо племенизм оказался для него не только кровавой идеей псевдонационального строительства, но и обернулся, как двуликий Янус, очередным воплощением гипертрофированного чувства свободы. Однако творцы племенного идеала сами не заметили, как поклонившись идолу собственной нации, попали в тенета всеразлагающей глобализации. Так как, пишет Леонтьев, продолжая аналогию с живым организмом, тот, кто теряет собственный цивилизационный иммунитет от одной болезни, подвержен и другим хворям. Поэтому, переступившие через свободы других народов племенисты, в очередном своём увлечении — вестернизации, распространили свою свободу на попрание уже собственной самобытности. Заразившись западной болезнью племенизма, они закономерно обратились к западной же болезни глобализации.

"Племенная политика — это одно из самых странных самообольщений … — писал Леонтьев, — везде интригуют, борются, восстают, ведут войны, льют кровь" (45) думая, что строят национальные государства, а в итоге оказывается, что и победители и побежденные (в лице Австрийской и Османской империй, легших костьми в фундамент новых "национальных государств"), одинаково поспособствовали космополитизму духа, почве для государственной глобализации и культурного универсализма.

"Племенное единство принимает неизбежно нивелирующий, всеуравнивающий ... характер; сводит … всех и всё на путь чего-то среднего — сперва на путь большего против прежнего сходства составных частей между собою, а потом и на путь большего сходства" друг с другом" (46). То есть предпочтение единения на основе крови объединению на основе культуры, влечёт за собой осуществление ещё более "возвышенной" идеи объединения только что созданных племенистских государств в единую псевдоцивилизацию. И в этом нет противоречия между национальными движениями и движениями мондиалистическими. Ибо то, что здесь подразумевается под "нацией" давно уже стало кровным союзом, уничтожившим те скрепляющие культурные идеалы нации, которые создавали его форму, отличную от других наций. А если нет самобытной формы, то прямой путь — к единению со сходными несамобытными племенистскими образованиями.

Это собственно и является практическим осуществлением того явления антиразвития, что в теории Леонтьев описал в своей концепции цивилизационного развития (в знаменитой статье 1871 года "Византизм и славянство ").

"Все идут к одному — к какому-то среднеевропейскому типу общества и к господству, какого-то среднего человека… пока не сольются все в одну — всеевропейскую, республиканскую цивилизацию" (47).

Можно по-разному относится к современному процессу европейского объединения, но несомненно одно — Леонтьев в своём предвидении оказался прав.

Леонтьев, как известно, предвидел и социализм и фашизм (при том, что ни он, ни автор этой работы ни склонны полагать их явлениями одного порядка), а также мондиализм — все те явления, по поводу которых его современники, погруженные в предвкушение великого будущего мира (либерального, социалистического или племенистского) говорили лишь: "опять сумасшедший Леонтьев фантазирует".

Константин Николаевич, будучи человеком религиозным, успокаивал себя правотой перед вечностью, да, пожалуй, русской пословицей: "смеётся тот, кто смеётся последний". Научное распознавание черт будущего, при изучении наследия таких историков и мыслителей как Леонтьев, оказывается, может быть не только неосуществимой задачей исторической науки, не выходящей за пределы теории, но и достижимым на практике результатом применения цивилизационного подхода к истории. Это становится возможным благодаря тому, что он позволяет охватить более широкую и устойчивую категорию исторического процесса, чем та же социально-экономическая формация, позволяет уйти от абсолютизации отдельных составляющих цивилизационного процесса (48), таких как религия, государство или культура, тем более рабочий вопрос.

О глубине проникновения Константином Николаевичем в "кухню истории" писали многие авторы и начала XX века и его конца, но лучше всех это, на наш взгляд, удалось А. Королькову с его "Пророчествами Константина Леонтьева". В этой работе автор показал как неординарную научную точность и актуальность предвидений Леонтьева, так и всю несправедливость к нему современников, как и некоторых современных ангажированных исследователей (49).

Вместе с тем ясно, что несправедливая оценка его наследия, которое даже в наш период "леонтьевского ренессанса" (50) остаётся многим не известным, часто связано либо с элементарным непониманием его зачастую непростых идей, либо с обманутостью исследователей яркими обёртками неверно понятых, гиперболизированных понятий "свободы", "прогресса" и "цивилизации". Племенное движение, — писал Леонтьев, "обмануло самых опытных и даровитых людей.… Это одно из самых искусных и лживых превращений того Протея…всеобщего опошления, который с конца прошлого века (то есть со времен Великой Французской революции — Е.-Л.М.А.) неустанно и столь разнообразными приёмами трудится над разрушением великого здания романо-германской" цивилизации (51).

Похожий метафорический образ применил Тютчев: "употребление во зло понятия национальности — маскарадный костюм для революции", как движения сметающего на своём пути всё традиционное (52).

Однако история показала, что не только вновь испечённые национальные государства вскоре начинали растворяться в глобализирующем смешении. Государства исторические, давно проявившие себя на арене истории, также прошли путь от традиционных цивилизаций, посредством грубого племенизма, к началу осуществления на практике мондиалистического идеала.

И этот процесс не явился одномоментным или единожды имевшим место, но повторялся в разных формах и с разными народами, будучи явлением, которое быстро овладевает всё новыми и новыми государствами и народами. Впечатляющие картины этого "разлития" даёт не только Константин Николаевич, но и такие современные исследователи как А. Тойнби, Н. А. Нарочницкая и С. Хангтингтон. Последний, например, перечисляя политические идеологии XX века, пишет, что все они, включая неверно понятый национализм — "порождения западной цивилизации" (53). Тойнби также констатирует, что элита незападных обществ "увы, заразилась западной идеологической болезнью национализма" (54).

В качестве примера авторы приводят Индию с её физическим истреблением христиан, о котором по соображениям политкорректности принято не распространяться по сию пору, а также племенизм пакистанский, ханьский, сингальский, японский, "бурский", и многие — многие другие. Как и европейские учителя, талантливые ученики не постеснялись облечь интересы крови в оболочку борьбы за религиозные ценности, культурную самобытность и национальную самоидентификацию. Но самое прискорбное, — отмечают исследователи, это то, что современная западная цивилизация действительно поставила эти миры на порог выживания, предлагая эфемерную альтернативу: вхождение в западное "мировое сообщество" или борьба с ним западными же средствами…

Вместе с тем единственным способом противостояния этому движению Константин Николаевич видит не столько отрицающее действие борьбы, сколько положительное действие развития собственных цивилизаций, в том числе традиционной европейской. Ибо поглощение в Европе и по всему миру здорового национального чувства болезнью племенизма стало возможно в первую очередь в силу ослабления цивилизационных организмов мира. Обращение же всецелого внимания на собственное религиозное, государственное и культурное строительство будет способствовать наращивания иммунитета против примитивного племенизма. И такая позиция Леонтьева становится всё более актуальной, ибо в XX веке племенизм стал ещё жестче, проявив себя во всевозможных, по Тойнби, "эвокациях" призраков Рима и других, канувших в Лету государственных образований.

Недавнее явление "международного терроризма", справляясь у рассматриваемых авторов-цивилизациощиков, однозначно характеризуется как реакция незападных обществ на очередную волну вестернизации. Тойнби предвидел что-то похожее, когда писал о пагубных последствиях проникновения в незападные миры, наряду с позитивным наследием европейской цивилизации "заразы национализма". "Вторжение этого узколобого западного политического идеала в мир ислама, где традиционно поддерживается древняя традиция, считающая, что все мусульмане — братья по религии" может привести к ужасным последствиям (55). Мы видим, что это уже случилось. Правда реакция оказалась в западном же стиле, но она дала довольно новый вид сопротивления, заключающийся в слиянии буйного "зилотства" и льстивого "иродианства" (опять же в терминологии Тойнби). Мир быстро учится у Запада искусству современной войны.

И везде, как не


11-09-2015, 00:25


Страницы: 1 2 3
Разделы сайта