Таким образом, религиозная составляющая "славянской цивилизации" не выдерживает критики. Но надо сказать, что большинство теоретиков панславизма делают акцент на государственном развитии "славянской цивилизации". Рассмотрим его.
Как отмечал Данилевский, если обратиться к политической стороне вопроса, к тому, "насколько славянские народы выказали способности к устройству своей государственности, мы встречаем явление, весьма не ободрительное": "все славянские народы, за исключением русского, или не успели основать самостоятельных государств, или, по крайней мере, не сумели сохранить своей самостоятельности и независимости". Далее Николай Яковлевич был несколько нелогичен, фактически отождествляя Россию и славянскую цивилизацию: сказав, что все славяне, кроме русских и поляков не выказали своего государственного смысла, он перешел с этой отрицательной мысли на мысль положительную, что "огромное большинство славянских племен (по меньшей мере, две трети их, если не более) образовали огромное, сплошное государство, просуществовавшее уже тысячу лет", то есть Россию, таким образом обобщая вывод о частном (русские) до уровня целого (славяне), что представляется весьма натянутой аргументацией (37). Поэтому, с выводом Данилевского о том, что "одним этим фактом первой величины доказан политический смысл славян", никак нельзя согласиться — ибо этим доказан лишь смысл русской цивилизации. Этот вывод схож с выводом Леонтьева, который писал, что "из всех славян только поляки и русские жили долго независимой государственной жизнью, и потому у них и накопилось, так сказать, и удержалось больше своего собственного, чем у всех других славян" (38).
Можно также заключить, что то значение "славянской цивилизации", которое Данилевский хотел придать славянству как племенной общности и, частично — общности религиозной и культурной, он основывал именно на фундаменте русского государства. Он считал, что Россия сохранила для славянства все то, что оно само не смогло сохранить. Как отмечал Леонтьев, у большинства славян нет ни дворянства, ни "серьезных, очень давних династий, пустивших в стране глубокие корни долгой и славной истории", ни просто "родов с надменными и оправданными историей претензиями" (39). То есть, нет тех сословных и корпоративных преданий, без которых государство не может функционировать. А потому отсутствие славянской государственности (современные славянские страны, по сути есть области европейской цивилизации), и подмена ее государственностью русской — ахиллесова пята панславизма. Именно поэтому Леонтьев, читая книгу Данилевского, там где Николай Яковлевич обозначил свой идеал, как "Православие, Славянство и крестьянский надел", — твердой рукой зачеркнул слово "Славянство" и приписал: "Самодержавие" (40).
Теперь остановимся на еще одной причине того, почему идея "славянской цивилизации" на основе России не выдерживает критики. Дело в том, писал Леонтьев, что "Россия чисто славянской державой никогда не была" (41). Национальное самосознание России (и не только в эпоху "цветущей сложности" XVI — первой половины XVII веков) никогда не делило нацию по разрезу глаз и цвету кожи, но лишь по вере и по службе. Такое положение вещей позволило Леонтьеву, с одной стороны, сказать, что Россия "самая не славянская, потому что по истории своей, по составу…, по психическому и умственному строю она от всех других славян очень отлична", но, с другой стороны, констатировать, что она "самая славянская из всех", потому, что только у нее есть та особая самобытность, которая не характерна ни европейцам, ни славянам (42). Здесь Константин Николаевич акцентировал внимание на том, что именно самобытность — есть признак национальности: поэтому-то русские в большей мере славяне, чем остальные представители этой племенной группы. Леонтьев воспринимал представления о "славянскости" и "туранскости" русского народа как имеющие этническую подоплеку (абсолютизация которой ему было глубоко чужда), и выступал за политику золотой середины, без перегибов в какие бы то ни было "фильства" или "фобства". Гармоничность его наследия как раз и состоит в том, что когда большинство патриотов говорило о славянскости русской души, Леонтьев писал о том, что в "характере русского народа есть очень сильные и важные черты, которые гораздо больше напоминают турок, татар и др. азиатцев, или даже вовсе никого, чем южных и западных славян". Это — фатализм, отвага, религиозный мистицизм. У сербов, чехов и хорватов нет той "бури и боли "искания"", что характеризуют русского человека (43).
При этом, необходимо сказать, что как в эпоху "славянофилов" Леонтьев активно писал, что национальные черты русского народа не есть какие-то чисто славянские, то, доживи он до эпохи евразийцев, гипертрофировавших эти его высказывания, он наверняка однозначно выступил бы против сведения отечественного характера к "туранскости": большинство как евразийцев XX века, так и современных неоевразийцев утверждают, что России "ближе и родственнее культуры азиатские. Она в Азии у себя дома" (44). Но это явная передержка. Неудивительно поэтому, что последовательница Леонтьева Татьяна Глушкова, не раз предупреждала от погружения в евразийство, не менее опасного, чем погружение в вестернизацию. Аналогичную позицию занимает Ксения Мяло: ""Восточная", "евразийская" прорубь может оказаться не менее губительной для нас, нежели "атлантистская"" и, добавим, славянская (45).
Таким образом, как видно, идея славянской племенной государственности, основанная на русской неплеменной государственности также не выдерживает критики.
Обратимся к культурной стороне "славянской цивилизации", — здесь лучшим и непредвзятым аналитиком представляется Данилевский. Он отмечал, что славянские народы "не представляют, … чего-либо выходящего из ряда вон в области искусства и литературы", хотя уже имеется "достаточно задатков художественного, а в меньшей степени и научного развития" (46). Поэтому и Леонтьев на вопрос, возможны ли у славян такие глубокие мыслители, как А.С. Хомяков, Н.Я. Данилевский, В.С. Соловьев, отвечал отрицательно: "существование таких избранных умов доказывает, что есть и в самом обществе потребность глубокой, отвлеченной и в то же время живой мысли". В свою очередь объясняя, почему не существует славянских толстых, он отмечает, что "пошлите туда самого Толстого, он не напишет" на основе жизни славян, например, такого произведения как "Анна Каренина", — "именно потому не напишет, что он любит реальную правду в искусстве" (47). Сам Леонтьев, блестящий мастер и большой прозаической формы и очерка не даром выбирал для своего художественного цикла "Из жизни христиан в Турции" (48) все больше греческие, албанские, турецкие, и весьма редко славянские типы. Это оттого, что "выдумывать небывалого, непохожего он" не любил (49).
Итак, раз нет религиозного формообразования и нет государственной формы, то вести речь о цивилизационной культуре бессмысленно. Это, конечно не исключает множества славянских культур, но определение "множество культур" можно применить и к лингвистической общности банту, однако никто всерьез не говорит о "бантуанской цивилизации" (50)
Таким образом, можно заключить о славянах в целом, как о не имеющих "той внутренней независимости ума, которую дает народу сознание … собственной цивилизации" (51) Отсюда, на веру Данилевского, что "славянство есть … культурно-исторический тип, по отношению к которому Россия, Чехия, Сербия, Булгария должны бы иметь тот же смысл, какой имеют Франция, Англия, Германия, Испания по отношению к Европе" (52) Леонтьев, по праву реальной истории, отвечал, что существует лишь племенная общность "славянства", но нет общей национальной идеи "славизма", а стало быть и "славянской цивилизации" (53)
В этой связи, хотелось бы привести цитату из наследия Освальда Шпенглера, весьма редко обращавшегося к теме славянства. Он писал о славянах Европы, что с концом первого тысячелетия все эти нации переходят в форму феллахских народов (то есть приближаются к концу своей истории): "в качестве таковых с того самого времени и жили христианские народы Балканского полуострова при турецком господстве" (54) Эта цитата сама по себе объясняет неинтерес Шпенглера к нерусским славянам, равно как и дает непредвзятому наблюдателю горькую, но незыблемую истину, что славянские народы Европы никогда не составляли и уже не составят собственной цивилизации, так как в своем племенном развитии уже пережили эпоху расцвета (к которой можно отнести существование этих культур в рамках византийской и русской цивилизаций (до утраты ею Червонной Руси). "Славизм, — писал Леонтьев, — погиб навсегда, растаял, вследствие первобытной простоты и слабости своей, под совокупными действиями католичества, византизма, германизма, ислама, мадьяров, Италии" (55) Как отмечает один из крупных балкановедов В.И. Косик, "современные события дают некоторые основания говорить … не только об отсутствии славизма, но и славянства!" (56)
Имея за спиной десятилетний опыт русского консула в Турции, Леонтьев-практик видел в мечтательном панславизме сугубо негативное явление, основанное на идеалах "крови и почвы", и лишь риторически маскированное под православное и самобытное движение: "Живя в Турции, — вспоминал он, — я скоро понял истинно ужасающую вещь; я понял с ужасом и горем, что благодаря только туркам и держится еще многое истинно православное и славянское на Востоке", что "без турецкого презервативного колпака разрушительное действие либерального европеизма станет сильнее" (57) ибо там где цельные, сильные, самобытные миры России, Китая и Индии дрогнули, даже временно покорились тотальному западному давлению, что могут небольшие славянские народы? Интересно, что тезис о том, что турки полезнее для славян, чем свобода без союза с самобытной (то есть свободной от "европейничанья") Россией, понимал и Данилевский, который писал, что "магометанство, наложив свою леденящую руку на народы Балканского полуострова, заморив в них развитие жизни, предохранило их, однако же, излиянною на них чашей бедствий от угрожавшего им духовного зла — от потери нравственной народной самобытности". Позднее Николай Яковлевич сделал к этим своим словам такое примечание: освобождение без союза (но не объединения!) с Россией "может привести эти элементы к судьбе несравненно печальнейшей, нежели та, под гнетом которой они теперь томятся и страдают", тем самым еще раз показав, что в панславизме все завязано на России. Эти размышления Данилевского одобрил Леонтьев, выделивший их в своем экземпляре "России и Европы" (58)
Идея "славянской цивилизации" характеризует не только движение панславизма, как лишь интеллектуального, но в реальности бесплодного увлечения русской элиты (что не идет ни в какое сравнение с аналогичными "пан-измами" других цивилизаций, в XX веке окрасивших в цвет крови карту мировой истории), но и славянофильскую мысль. И если в отношении "славянской цивилизации" позиции Данилевского и Леонтьева однозначны (первый выступил как наиболее последовательный ее апологет, второй — как не менее последовательный разоблачитель), то отношение этих мыслителей к славянофильству не столь однозначно, и бурно дискутируется вот уже полтора столетия (59).
Леонтьев строго различал в славянофильстве его положительную (и бо´льшую) часть, и нетрадиционные идеи панславизма и антигосударственной либеральности. Это различение — до сих пор редкое явление: исследователи мечутся между фетишизацией и отторжением славянофильства. При этом, в историографии часто можно встретить непонимание того, почему Леонтьев критиковал действительно весьма близких ему по духу славянофилов: следовательно, вслед за панславизмом необходимо обратить внимание на другие стороны славянофильского учения, которые разнятся с его наследием.
Что касается религии, то все славянофилы принадлежали православной религиозности, но одновременно были подвержены и некоторым колебаниям. Примером того может служить их потворство "болгарским национал-либералам в их революционных действиях против Вселенского Патриарха" (60) Речь идет о расколе болгарской церкви 1872 года, возжелавшей независимости от Константинопольского патриархата. Русская политика этого периода была очень не по душе Леонтьеву, отношение которого к самим болгарам было положительное: он считал, что они — "народ серьезный, … народ трудовой, бережливый, твердый, в семейной жизни почтенный". Он полагал, что болгары могут иметь большое будущее, — если только мы, русские, "не прикоснемся к ним более петербурским, чем московским боком нашего петровского Минотавра!" (61). Похоже опасения Леонтьева оправдались, когда племенизм (или как принято называть это явление в Греции — "филетизм") вторгся на церковную почву, так как русские просто не поняли "антирелигиозности, антигосударственности, антикультурности" (62) этого болгарского движения. Произошел раскол, в котором были виновны как болгарские, так греческие и иерархи. Тем не менее, инициатива этого преступного действия принадлежала болгарам, однако, из современников Леонтьева, имеющих доступ к печати, всего несколько человек осмелились признать их неправоту (например, друг Константина Николаевича Т.И. Филиппов и Н.Н. Дурново). Все остальные буквально "рвали и метали" за "братьев-славян" (в том числе М. Н. Катков и И. С. Аксаков) (63). Они не видели того, что наблюдал Леонтьев как русский консул: даже популярный у болгар граф Н.П. Игнатьев "считался недостаточно крайним, недостаточно болгарофилом, … слишком православным". Они не видели, что болгары не рассчитывали на переговоры, а откровенно жаждали раскола: "я, — вспоминал Леонтьев, — служивши сам в то время в Турции, никак не могу судить за это наше посольство так строго, как судят его другие православные люди. Болгары, не имея никаких оснований нас бояться тогда, пересилили нас. Посольство наше даже в последнюю минуту было нагло ими обмануто. Они, согласившись тайно с турками, 6 января 1872 г., на рассвете, почти ночью, объявили в церкви свою независимость от Патриарха. У нас в посольстве узнали утром о "совершившемся факте" своевольного отложения уже тогда, когда возврат к порядку был невозможен без объявления войны турецкому султану" (64). Эта язва была залечена лишь в 1945 году — при том активном содействии Русской Православной церкви, которого так не хватало в синодальные времена.
В отношении государственных взглядов славянофилов Леонтьев отмечал, что в значительной степени они могут быть названы либеральными, а потому для него неприемлемыми. Сами славянофилы либералами себя никогда не признавали, "но быть против … демократического индивидуализма, стремящегося к власти, и быть в то же время за бессословность, за политическое смешение высших классов с низшими", значит с одной стороны укреплять государство, а с другой — способствовать освобождению неконтролируемой народной стихии (65). Леонтьев очень верно подметил, что, несмотря на то, что М. Н. Катков был менее симпатичен своими человеческими качествами, он все же был реальным практиком, то есть обладал той государственной жилкой, которая в меньшей мере может быть приписана умозрительно-одаренным славянофилам: "ни один из прежних славянофилов, в отдельности взятый, не сделал, или не успел, или не мог, по обстоятельствам, сделать столького [практически полезного для России] на своем пути, сколько, на своем веку, уже сделал Катков" (66).
Наконец, в отношении культуры между Леонтьевым и славянофилами наблюдался значительный паритет — все они выступали за самобытность как русской нации в целом, так и русского простонародья в частности. Леонтьев признавал, что его можно назвать славянофилом в собственно цивилизационном смысле, то есть в смысле признания России самостоятельным историческим типом: "даже имею дерзость считать себя более близким к исходным точкам и конечным целям Хомякова и Данилевского, чем полулиберальных … славянофилов неподвижного аксаковского стиля". Но одновременно, он соглашался с выводом А.А. Киреева, что его, Леонтьева, нельзя называть действительным славянофилом: "Я, пожалуй, готов с этим согласиться, если принимать название славяно-фил в его этимологическом значении, то есть славяно-любец, славяно-друг и т. п. Я не самих славян люблю во всяком виде и во что бы то ни стало; я люблю в них все то, что считаю славянским; я люблю в славянах то, что их отличает, отделяет, обособляет от Запада" (67). Здесь характерная черта леонтьевского мировоззрения, наглядно представленная при рассмотрении "славянской цивилизации": он не принимал племенной идеологии, но лишь гармоничный идеал русской цивилизации. Все, что касается первой части наследия славянофилов — он ее чуждался, что касается второй, — развивал, постоянно подчеркивая эту двоякость: "ученик (тогда!) Хомякова", "единомышленник Данилевского (хотя и с оговорками)" (68).
Сами славянофилы Леонтьева сторонились: "я их ценю; они меня чуждаются; я признаю их образ мыслей неизбежной ступенью настоящего … мышления; они печатно
11-09-2015, 00:37