Два пространства русского средневековья и их позднейшие метаморфозы

пространства, и ее средоточием вполне закономерно становится православный монарх.

Замечу в качестве теоретического пояснения, что ни мистики, ни метафизики в этой зависимости нет. Речь здесь отнюдь не идет об архетипической доминанте русского самосознания, детерминирующей историческое развитие. Существование такой доминанты или чего-либо подобного, как и ее воплощение в реальной жизни русского общества XIX–XX веков, представляется весьма проблематичным. Архетипические построения кажутся абсурдными применительно к элитарным слоям общества, которые никак не подходят на роль носителей традиционной духовности, однако они сомнительны и для неэлитарных слоев, которые непродуктивно трактовать как некий анклав средневековья в жизни модернизирующейся России[39]. Многократное воспроизведение теократических координат вполне объяснимо в рамках нормальной культурной истории и не требует обращения ни к каким иррациональным понятиям. Столкнувшись с задачей конструирования национального тела, русские авторы неизбежно обращаются к устоявшимся категориям — в силу того простого обстоятельства, что других категорий у них нет. Национальное тело должно соединять разные социальные группы, как элитарные, так и неэлитарные, и никакими другими категориями, кроме уже известных нам религиозных, вся эта совокупность не охватывается. Те элементы секулярного цивильного дискурса, к которым начинает обращаться европеизирующаяся элита в XVIII веке (полицейского государства, общего блага, гражданских добродетелей), для этой задачи явно не подходят. Замечу еще, что для возникающей конструкции не важно, насколько верность православию и любовь к царю были и в самом деле присущи неэлитарным секторам российского общества.

Уваровское построение обычно выпадает и из русской религиозной истории (например, о нем ничего не говорится в «Путях русского богословия» Флоровского), и из русской интеллектуальной истории, которая переходит от Радищева или декабристов к Чаадаеву, а от Чаадаева к славянофилам и западникам. Уваров отторгается как часть официальной идеологии, лежащая вне воображаемого «органического» развития русской религиозной или общественной мысли, как внешний элемент, навязанный властью, но не принятый обществом. Этот подход, как мне представляется, восходит к Герцену, к той духовной генеалогии, которую он выстраивает для самого себя и для русской интеллигенции, и в герценовской концепции, в самую основу которой входит противопоставление государственного принуждения (идеологического угнетения) и свободного общественного развития, такое построение вполне закономерно.

Однако столь жесткая оппозиция между государством и обществом в первой половине XIX века была приемлема лишь для небольшого кружка московских интеллектуалов, о которых и повествуется в «Былом и думах», но отнюдь не для образованного общества (элиты) в целом, да и во второй половине XIX века отнюдь не все мыслящее общество превратилось в непримиримых к власти шестидесятников. Пушкин порой говорил с властью «языком сердца», Глинка сочинял «Жизнь за царя», которая и была оперной иллюстрацией уваровской триады, да и потом апологеты имперского православия, такие как Победоносцев или Катков, вовсе не были изгоями в образованном обществе. Нет никаких оснований думать, что уваровскую триаду никто не принимал всерьез и не вдохновлялся ею как определением гармонического пути русского национального развития.

В числе первых адептов уваровской конструкции был Гоголь, взгляды которого могут рассматриваться как результат интериоризации уваровской триады. В «Выбранных местах» Гоголь пишет: Как это верно, что полная любовь не должна принадлежать никому на земле. Она должна быть передаваема по начальству, и всякой начальник, как только заметит ее устремленье к себе, должен в ту же минуту обращать ее к поставленному над ним высшему начальству, чтобы таким образом добралась она до своего законного источника, и передал бы ее торжественно в виду всех всеми любимый царь самому Богу[40].

По существу, эта иерархически распределенная любовь (к Богу и ближнему), передаваемая от низших ступеней к высшим и таким образом доходящая до царя, соединяет в религиозное (православное) единство подданных, образующих единое национальное тело (гоголевский вариант народности), и православного царя, воплощающего самодержавие. Гоголь, по словам Г. Флоровского, создает «утопический образ теократического царя» [41], который наполняет любовью свое царство или, можно сказать, воплощает ту любовь, которая восходит к нему из иерархически упорядоченного национального тела. Царь становится у Гоголя Христом на земле, исполненным деятельной любовью к человечеству и отдающим за него свою душу. Для него «власть государя явленье бессмысленное, если он не почувствует, что должен быть образом Божиим на земле» [42]. Любовь к царю оказывается как бы тождественной любви к Христу, и это соединяет — в союз любви — самодержавие с православием, и именно в этот союз любви вовлекается русский народ, проникнутый любовью к Христу и тем самым к царю.

Таким образом, выстраиваемая Гоголем русская идентичность располагается в том же определяемом в религиозных терминах (теократическом) пространстве, что и средневековые представления о социальном порядке православной империи. Это, конечно же, не случайность, а прямой результат романтического обращения к истории и конструирования новой национальной парадигмы из доступного исторического материала. Упрощая, можно сказать, что обращенный в русское прошлое романтический взгляд не находил там ни готических ритуалов, ни античных руин и вынужден был поэтизировать скупую (в романтической перспективе) наличность. В ней, по словам Чаадаева, несомненно значимым для Гоголя, не было «ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы властно говорил о прошедшем и рисовал его живо и картинно» [43]. Теократическое пространство было плоским с одной только возвышающейся в центре вершиной — православным царем. Восприняв уваровскую схему, Гоголь именно это пространство и наполняет поэтической страстью. Раскинувшаяся на этом про сторе поэтическая правда противостоит цивилизационной прозаической фальши, и показательно, что Гоголь, одним из первых, апологизирует отсутствие у русских легализма:

Правосудие у нас могло бы исполняться лучше, нежели во всех других государствах, потому что из всех народов только в одном русском заронилась эта верная мысль, что нет человека правого и что прав один только Бог [44].

В настоящих заметках нет места анализировать все последующие метаморфозы этой уваровско-гоголевской конструкции русского пространства. Хотя буквальное воспроизведение найденных ими формулировок оказывается для последующего развития неглавным, они порождают определенную традицию или традиции, остающиеся влиятельными еще в течение многих десятилетий. Как справедливо замечает Г. Флоровский, гоголевские идеи появляются позднее у Владимира Соловьева «в его рассуждениях о теократических обязательствах русского царя: прощать и целить любовью» [45]. Уваровскую триаду модифицирует К. П. Победоносцев, устраняя в ней легалистский момент (легитимацию самодержавия как «национального» государственного устройства) в пользу момента религиозного, употребляя знакомое нам выражение «земля русская» и перенося (вслед за славянофилами) образцовый теократический хронотоп в Московское царство XVII века [46]. В этих координатах располагаются и другие модификации теократической парадигмы, например те, что связаны с именами М. Н. Каткова, Л. А. Тихомирова, С. Н. Булгакова, П. А. Флоренского [47]. В них продолжает жить старая имперская модель, в которой царь стоит в центре христианской ойкумены, империя определяется в религиозных категориях, а непочитатели царского православия оказываются заблудившимися на неправославных путях отступниками.

Парадигма «святорусской земли», т. е. религиозно-имперского пространства с устраненным монархическим центром, также продолжает жить в XIX–XX веках. Более того, она превращается из маргинальной (какой была в XVII веке) в одну из центральных, в едва ли не основного конкурента парадигмы теократической. Эта эволюция не требует сложных объяснений. Те, кто искал национальную идентичность, могли воспринимать европеизированную государственность, заведенную Петром Великим, как чуждую русскому прошлому, а стоящего во главе ее российского императора — как секулярного монарха, отвергнувшего традиционные религиозные принципы социального устройства. Сам титул императора апеллировал к так и не освоенной римской традиции, тогда как в противоположность ему титул царя ассоциировался с традицией религиозной, соединяющей царя земного с Царем Небесным [48]. В 1855 году старообрядец И. М. Ермаков замечал: «Титул <…> императорский <…> Петром Великим заимствован от нечестиваго сатанинскаго папы римскаго. Титул император значит Перун, Титан или Дьявол» [49]. Старообрядцев, впрочем, проблема национальной идентичности не волновала и выражения Святая Русь они, как правило, не употребляли. Однако для искателей национальной идентичности, противополагавших свою конструкцию прошлого европеизационному отчуждению, «святорусская» парадигма была очевидным решением, и они к ней постоянно обращаются.

Речь идет в первую очередь о славянофилах. Славянофильские построения также могут трактоваться как модификация введенных в оборот Уваровым националистических дискурсивных моделей. Но славянофилов решительно отличает от Уварова, а одновременно и от Гоголя их отношение к самодержавию. Из центра религиозной системы оно становится ее второстепенным, ограниченным определенными условиями атрибутом. Имперское самодержавие, которое должна была легитимировать уваровская формула, с точки зрения славянофилов, скорее враждебно православию или во всяком случае имеет к нему позитивное отношение только постольку, поскольку сохраняет слабую преемственность с допетровской царской властью. Для допетровского времени цари пребывали в единстве со своим православным народом, и это органическое единство распространяло и на них живительную силу православия, придавая религиозную миссию царскому служению. Именно с этим органическим народным наследием порвал Петр, и после этого разрыва переодевшиеся в европейское платье императоры и императрицы отделились от национального тела и, как следствие, лишились своего религиозного призвания. Петровские реформы делят для славянофилов русскую историю на романтически мифологизованное органическое прошлое и современный период духовной деградации, когда подражание Западу стало разлагать органическое народное начало.

Отрицая значимость самодержавия (или, по крайней мере, подчиняя самодержавие национальному принципу), славянофилы особый акцент делали на народности, на особом характере русского народа, который и становился — вместо царя — хранителем православия. Допетровская Русь была для них не теократией, а Святой Русью. Православие ставилось в зависимость от народности (о греках и Византии славянофилы старались забыть). Славянофилы искали в православии такие свойства, которые находились бы в соответствии с особенностями конструируемого ими русского национального характера. Можно сказать, что православие у славянофилов должно было наполнить народность реальным содержанием, которого не было у Уварова. У разных авторов и в разные периоды на первый план выдвигались в этом качестве разные характеристические особенности. Для Ивана Киреевского это была прежде всего непричастность рационализму и легализму римской традиции. Для Хомякова это была соборность, объединявшая и религиозные категории (кафоличность), и по крайней мере отчасти категории социальные (общинность). Для Аксаковых именно общинность оказывается в центре их конструкции славянской идентичности, так что славяне предстают обладающими соборностью едва ли не до того, как становятся христианами. Во всех этих случаях народ в силу своих особых религиозных качеств заменяет царя, которому аналогичные качества приписывались в теократической конструкции.

Потенциал «святорусской» парадигмы этим не исчерпывается. В прямой связи с общинностью славянофилов стоит общинность Герцена. Конечно, Герцен, когда он в 1850-х годах придумывал свой русский социализм, был атеистом, культивировавшим свое отчуждение от христианского прошлого России [50]. Однако конфигурация его крестьянской утопии наделяет общину идеальными атрибутами, весьма похожими на славянофильские (и сконструированными в диалоге со славянофилами [51]). Несмотря на все герценовское безбожие, категории его утопического построения остаются по существу религиозными. В этой конструкции преобразуется все то же лишенное царя «святорусское» пространство, в котором народу приписываются отобранные у православного царя добродетели. От Герцена интересующая нас парадигма в своей очередной модификации переходит к народникам и в этом своем виде доживает до переворота 1917 года. Здесь нить обрывается, обрывается в силу того, что социал-демократов не волновали ни проблемы осмысления имперского пространства, ни проблемы национальной идентичности, ни религиозные задачи теократии, ни различные понимания народности и народа. Впрочем, после недолгого интернационалистского антракта отправленные в прошлое парадигмы оказываются вновь востребованными и вновь радикально переосмысленными, но это уже другая история, и ее мы касаться не будем.

Список литературы

[1] Подборку примеров и их концептуальный разбор можно найти в книге замечательного историка Михаила Чернявского: Cherniavsky M. Tsar and People. Studies in Russian Myths. New Haven; London, 1961. P. 106 f. Сюда следует добавить «всея святыя и Великиа Росиа» из второй редакции послания Филофея к великому князю, также относящейся ко второй половине XVI века; и в этом случае «Святая Русь» мыслится отдельно от царя: автор требует от царя исполнения его обязанностей по отношению к «Святой Руси» (см.: Синицына Н. В. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV–XVI вв.). М., 1998. С. 361, 269–278).

[2] Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. Л., 1979. С. 110 («подвергаются всеобщим насмешкам и брани, окаянные, к отвратительному и вечному позору для тебя и для всей святорусской земли»).

[3] Имею в виду тот механизм развития национального самосознания, который описан в книге Ляи Гринфельд: Greenfeld L. Nationalism. Five Roads to Modernity. Cambridge, Mass., 1992. Многочисленные научные и полунаучные попытки приписать самосознание «Святой Руси» русскому средневековью (см., например: Карташев А. В. Судьбы «Святой Руси» // Карташев А. В. Церковь. История. Россия. М., 1996. С. 134–154; Soloviev A. V. Holy Russia; the history of a religious-social idea. ‘s-Gravenhage, 1959) основаны на анахроническом смешении понятий и возникают в рамках все той же ностальгической ретроспекции. Поскольку рациональное зерно в этих работах отсутствует, в настоящей статье они обсуждаться не будут.

[4] Greenfeld L. Указ. соч. С. 405.

[5] Библиотека литературы Древней Руси. Т. 1. СПб., 1997. С. 26 («Закон был предтечей и служителем благодати и истины, истина же и благодать — служитель будущего века, жизни нетленной. Ибо закон приводил пребывавших в законе к благодатному крещению, а крещение проводит своих сынов в вечную жизнь. Моисей и пророки возвестили о пришествии Христа, Христос же и Его апостолы — о воскресении и о будущем веке»).

[6] Библиотека литературы Древней Руси. С. 32 («А христианская вера, явившись позже, стала больше предшествующей (иудейской) и распространилась на множество народов»).

[7] Там же. С. 38 («Благодатная вера распространилась по всей земле и достигла нашего руского народа. И озеро закона пересохло, евангельский же источник, наполнившись водою и покрыв всю землю, разлился и до наших пределов»).

[8] Библиотека литературы Древней Руси. С. 42.

[9] Франклин С., Шепард Д. Начало Руси: 750–1200. СПб., 2000. С. 520–528.

[10] Полное собрание русских летописей. Т. 1. М., 1962. Стб. 1.

[11] Ср.: Halperin Ch. J. The Concept of the Russian Land from the Ninth to the Fourteenth Centuries // Russian History/Histoire russe. 1975. II. 1. P. 28–38.

[12] Полное собрание русских летописей. Т. 1. М., 1962. Стб. 8–9 («С удивлением наблюдал я Славянскую землю по пути сюда. Видел деревянные бани; истопят их крепко, и разденутся донага, и обольются кожевенным квасом, и возьмут молодые ветки, и бьют себя сами с такой силой, что вылезут чуть живые, и обольются студеной водой, и таким образом оживут. И делают они это постоянно без принуждения, но сами себя мучат, полагая, что это омовение, а не мучение»).

[13] Podskalsky G. Christentum und theologische Literatur in der Kiever Rus’ (988–1237). Munchen, 1982. С. 13.

[14] Повесть временных лет / Подготовка текста, перевод, статьи и комментарии Д. С. Лихачева. Изд. 2-е. СПб., 1996. С. 388.

[15] Полное собрание русских летописей. Т. 1. Стб. 3–5.

[16] Franklin S. The Empire of Rhomaioi as Viewed from Kievan Russia: Aspects of Byzantino-Russian Cultural Relations // Byzantion. 1983. LIII. Fasc. 2. Р. 532–533.

[17] Полное собрание русских летописей. Т. 1. С. 13.

[18] Там же. Стб. 13 («ели всякую нечистую пищу, и брак у них отсутствовал, вместо этого они похищали девиц у воды»).

[19] Петрухин В. Я. Начало этнокультурной истории Руси IX–XI веков. М., 1995. С. 46–47.

[20] Полное собрание русских летописей. Т. 1. Стб. 16 («мы же, христиане всех стран, верующие в святую Троицу и в единое крещение единой веры, исповедуем единый закон, поскольку мы крестились во Христа и во Христа облеклись»).

[21] Полное собрание русских летописей. Т. 3. М., 2000. С. 63 («И таким образом Бог привел нас в растерянность, и погибло бесчисленное множество людей, и по городам и селам пошел вопль, и плач, и скорбь. Это несчастие случилось 31 мая, в день св. Иеремии. Татары же повернули вспять от Днепра, и мы не ведаем, откуда они пришли и куда пропали; один Бог знает, откуда пришли они на нас за наши грехи»).

[22] Библиотека литературы Древней Руси. Т. 5. СПб., 1997 («Бог допустил такое из-за гордости и высокомерия русских князей. Было ведь много храбрых князей, и надменных, и действовавших, похваляясь своей храбростью. Была у них и многочисленная и храбрая дружина, которой они величались»).

[23] Там же. С. 118.

[24] Франклин С., Шепард Д. Указ. соч. С. 524–525.

[25] Духовные и договорные грамоты великих и удельных князей XIV–XVI вв. М.; Л., 1950. № 1. С. 7–8.

[26] Там же. № 12. С. 340.

[27] Синицына Н. В. Указ. соч. С. 123.

[28] Тамже.

[29] Pelenski J. The Contest for the Legacy of Kievan Rus’. New York, 1998. P. 189 f.

[30] Yates F. A. Astraea. The Imperial Theme in the Sixteenth Century. Harmondsworth, 1977.

[31] Kantorowicz E. H. The King’s Two Bodies:


10-09-2015, 21:51


Страницы: 1 2 3 4
Разделы сайта