Размышления над причинами революции в России

не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других <…> которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся <…> В наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон, все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов…»8

Уже в первый год своего царствования Александр многое изменил, многое провозгласил, а в узком кругу «Негласного комитета» еще больше обсудил такого, что очень расходилось с деяниями «Августейшей Бабки». Но не был Александр в манифесте о восшествии на престол и примитивным лжецом. Ведь он несколько раз сказал, что собирается править «по сердцу» и «по намерениям» Екатерины. А Екатерина, как известно, порабощая миллионы русских людей и держа их в совершенном скотстве и невежестве, сердцем желала свободы, равенства, просвещения и братства для всего человечества. Александр на первых порах стремился продолжать не дела Екатерины, но воплощать ее замыслы и устремления, быть не столько корреспондентом Дидро, сколько осуществителем его идей. Слово «закон», увенчанное императорской короной, он повелел высечь на медали, отлитой в честь своей коронации, а «обуздание деспотизма нашего правительства» провозгласил главной своей целью.

Четыре с половиной года царствования Павла были преданы забвению. После 11 марта на улицах Петербурга почти тут же вновь появились круглые шляпы, длинные панталоны, высокие сапоги. Щеголи зачесали волосы на лоб и завили их а la Titus. Вскоре были возвращены вольности дворянству, отменены телесные наказания за уголовные преступления для дворян и духовенства, категорически воспрещены пытки, разрешен свободный въезд и выезд из России, дозволена свободная деятельность типографий и ввоз любых книг из-за границы (немыслимая свобода для большинства государств тогдашней Европы, но Александр мечтал о ней все Павлово правление), 2 апреля уничтожена Тайная экспедиция (политический сыск).

Воспитанный Фридрихом Цезарем Лагарпом в духе французского Просвещения, в преклонении перед свободой и достоинством естественного человека, Александр был научен модным для его времени установлениям — верховенству законов, конституционному порядку, работе законодательной ассамблеи. Научен до того, что думал, взойдя на престол, дать России свободу и конституцию и удалиться инкогнито в Америку (см. дневник А. С. Пушкина 21 мая 1834 года) или «по отречении от этого неприглядного поприща (императорской власти. — А. З.)… поселиться с женой на берега Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы» (письмо в Константинополь князю Кочубею от 10 мая 1796 года), или на швейцарской ферме, поблизости от Лагарпа (письмо Лагарпу в Женеву от 21 февраля 1796 года). План этот, как сам Александр признавался Кочубею в том же письме, родился у него, когда Александру Павловичу не было и пятнадцати лет…

Он был лишен и властолюбия бабки, и абсолютистской ответственности отца. В отличие от Павла, молодой Александр искренно верил в совершенство природного человека, который может прекрасно самоуправляться, следуя естественным законам человеческого сообщества. Об «отвращении» Александра к абсолютизму Лагарп писал в письмах к нему как о само собой разумеющемся факте. Республиканская Франция, Швейцарская Конфедерация и особенно Северо-Американские Соединенные Штаты были для Александра вполне положительными примерами организации политической жизни.

Вспоминая о своей беседе с Александром Павловичем летом 1796 года в Царском Селе, князь Адам Чарторыский писал, что его собеседник «желал бы всюду видеть республику и признает эту форму правления единственно сообразною с желанием и правами человечества… Наследственность престола, по его мнению, установление несправедливое и нелепое»9.

Скоро разочаровавшись в правлении отца, поняв, что дела идут у Павла не лучше, а еще хуже, чем у Екатерины, и авторитарный деспотизм Павла превзошел все возможные пределы, не принося России ни грана свободы и благоденствия, Александр отказался от своей юношеской мечты и, быть может, под влиянием друзей (Кочубея, Чарторыского, Новосильцева) соглашается в будущем взойти на престол, но для реализации той же конечной цели — превращения России в демократическую республику. Князь Адам Чарторыский, тогдашний адъютант цесаревича, вспоминал, что, готовясь к коронационным торжествам отца, Александр принудил его написать проект собственного коронационного манифеста, где бы провозглашалось, что Александр принимает царский венец только на время и для того, чтобы даровать русскому народу демократические политические установления10.

Втайне от отца двадцатилетний Александр посылает в сентябре 1797 года с Новосильцевым письмо Лагарпу в Женеву: «Вам уже давно известны мои мысли, клонившиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. <…> Несчастное положение моего отечества заставляет меня придать своим мыслям иное направление. Мне думалось, что если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках каких-либо безумцев. <…> Мне кажется, что это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законною властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей. <…> Дай только Бог, чтобы мы когда-либо смогли достигнуть нашей цели — даровать России свободу и предохранить ее от поползновений деспотизма и тирании. Вот мое единственное желание, и я охотно посвящу все свои труды и всю свою жизнь этой цели, столь дорогой для меня»11. Какая огромная дистанция между этими наивными и возвышенными мечтаниями Цесаревича Александра и осуждением конституционных «бесплодных мечтаний» устами только что венчанного на царство его правнучатого племянника сто лет спустя!

III

В первый период царствования Александр оставался вполне верен своим мечтам и стремился «институционально» преобразовать Россию. Молодой Император был убежден, что правильные формы обязательно наполнятся добрым же содержанием. Помудревший с годами Лагарп стал слишком консервативным для своего венценосного ученика. Теперь Александр переписывается с американским президентом Джефферсоном и просит у него советов.

Александром продолжают владеть две реформаторские идеи — конституция для народа России и свобода для крепостных крестьян. Сразу же по воцарении он поручает Дмитрию Трощинскому и князю Александру Воронцову составить проект «Всемилостивейшей грамоты, Российскому народу жалуемой», обеспечивающей гражданскую свободу и личные права граждан. Но грамота эта, встретив сильную оппозицию среди высшей аристократии, поскольку предполагала уравнение в гражданских правах с дворянами и низших, податных сословий России, в том числе и крестьян, так и осталась «в проекте»12.

В 1804 году министр юстиции и управляющий Комиссией составления законов князь Петр Лопухин «по высочайшему повелению» поручил барону Густаву Розенкампфу составить проект конституции для России. Но вновь дело осталось без последствий, и даже проект Розенкампфа затерялся (если и был).

Однако Александр не оставляет мечтаний о русском народоправстве. Тридцати лет, в 1807 году, он поручает составление плана коренного преобразования государственного строя России Михаилу Сперанскому. И на этот раз мы точно знаем, что работа была доведена до конца и осенью 1809 года проект поднесен Сперанским Государю13. Император одобрил проект, и предполагалось даже «в 1 день сентября, в новый год по старому русскому стилю открыть Государственную Думу со всеми приличными обрядами». Но вновь проект был с негодованием встречен большинством высшего общества: во-первых, из страха потери всевластья над крепостными, а во-вторых, как ни стыдно это сознавать, — из зависти к «поповичу» Сперанскому. По столицам ходил mot — до конституции в России правят Романовы, а после конституции — Сперанские. Карамзин (искренно или по зависти — Бог весть) обвинял Сперанского перед Императором, что он просто списал Кодекс Наполеона14, что, конечно же, было неправдой. Некоторые важные преобразования в соответствии с проектом Сперанского были осуществлены, но всеобщего государственного преобразования не получилось и на этот раз. Помня, должно быть, судьбу отца и деда, Александр решил не спешить, встретив сопротивление аристократии. Да и время для конституционных экспериментов в 1810 — 1811 годах было совсем не подходящим — Россия стояла на пороге большой войны с наполеоновской Европой.

В это же первое десятилетие своего царствования Александр предпринимает шаги по преодолению крепостного права. «Ничего не может быть унизительнее и бесчеловечнее, как продажа людей, и для того неотменно нужен указ, который бы оную навсегда запретил», — записал как-то в памятную книжку Цесаревич Александр. Во время коронационных торжеств в Москве 15 сентября 1801 года Александр объявил: «Большая часть крестьян в России — рабы, считаю лишним распространяться об уничижении человечества и о несчастии подобного состояния. Я дал обет не увеличивать числа их и поэтому взял за правило не раздавать крестьян в собственность».

С этого дня свободных людей в России более не обращали в рабство. 12 декабря 1801 года императорский указ воспретил печатать объявления о продаже крестьян без земли и с раздроблением семей. И в тот же день впервые в России всем гражданам, кроме крепостных крестьян, разрешено было иметь землю в безусловном частном владении (до того право на частное землевладение имели только дворяне).

Право на частное землевладение открыло возможность для принятия 20 февраля 1803 года очень важного закона о свободных хлебопашцах. Теперь помещик «по заключении условий, на обоюдном согласии основанных», со своими крестьянами мог освобождать целые деревни с землей и угодьями. Крестьяне в этом случае получали землю в частную собственность и становились «свободными хлебопашцами». Закон «О свободных хлебопашцах» открыл путь к ликвидации крепостного состояния, сообразуясь со свободной волей сaмого просвещенного и европеизированного сословия России. Это был не повелевающий, но дозволяющий закон. «В принципе он имел огромное значение. Дворяне осознали, что Александр может предоставить свободу крестьянам…» — указывал Г. В. Вернадский15.

Мы не знаем, ожидал ли Александр массового добровольного освобождения крепостных или же только давал возможность рабовладельцам явить свою свободную волю, но как средство социального переустройства закон 20 февраля 1803 года оказался малоэффективным. Дворяне не пожелали освобождать своих крепостных. За все время царствования Александра I в «вольные хлебопашцы» перешло 47 тысяч душ мужского пола, или 0,45 процента всех крепостных, считая по 6-й ревизии 1811 года. «Видимо, дворянство в большей степени было склонно вынашивать глобальные планы переустройства общества, нежели начинать его осуществление с освобождения собственных крестьян», — резюмирует современный историк16. Один из членов Негласного комитета, граф П. А. Строганов, видя неудачу правовых инициатив в области эмансипации крепостных, в сердцах сказал о русских дворянах: «Это сословие — самое невежественное, самое ничтожное и в отношении к своему духу наиболее тупое»17. Страшный вердикт.

Но увы, даже самые просвещенные и «утонченные» рабовладельцы воспротивились освобождению крепостных. Великий поэт и «бульдог Фемиды» Гавриил Романович Державин категорически выступал в Государственном Совете против закона 20 февраля — «чернь обратит свободу в своеволие и наделает много бед». Блистательный Н. М. Карамзин, уже выказавший себя противником эмансипации крепостных в «Письме сельского жителя» (1802), писал в 1811 году в «Записке о древней и новой России...»: «Что значит освободить у нас крестьян? Дать им волю жить где угодно, подчинить их одной власти правительства. Хорошо. Но сии земледельцы не будут иметь земли, которая — в чем не может быть и спора — есть собственность дворянская <…> Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным»18. «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы, — вспоминал Пушкин о Карамзине. — Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе”. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником»19. Но и величайший поэт России, сколь мы знаем, не прилагал никаких усилий к тому, чтобы превратить михайловских крестьян в свободных хлебопашцев, и «тягостный ярем» мужички влекли до 1861 года.

«Ни один представитель либерального или революционно-радикального мира, за исключением Н. П. Огарева, не отпустил своих крепостных на волю в 1840 — 1860 гг., включая Самариных, Аксаковых, Киреевских, Кошелевых, И. С. Тургенева, М. Е. Салтыкова-Щедрина, К. Д. Кавелина, Л. Н. Толстого, а две трети дворянства, по оценке П. Д. Боборыкина, были против отмены крепостного права», — удивляется Б. Н. Миронов20. Действительно странно, странно и грустно, а зная будущее, и страшно за высший класс, лучших людей русских. «В монархиях, — пишет великий защитник монархического принципа граф Жозеф де Местр, — дворянство <…> есть не что иное, как продолжение царственности. Эти роды — хранители священного огня. Он угасает, когда они утрачивают чистоту»21. За царствование Николая I в свободные хлебопашцы было переведено еще около 66 тысяч душ мужского пола (0,6 процента от всех крепостных крестьян России по 10-й ревизии 1857 года). «Священный огонь» русского дворянства явно угасал и чадил…

Единственное нравственное оправдание существования высших сословий в том, что они подтягивают к себе низшие, повышают их культуру, их образованность, их благосостояние, заботятся об их духовном устроении, их спасении. В сотерических цивилизациях единение в спасении выходит на первый план, в цивилизациях эвдемонических — единение в благоденствии. И обе эти предельные цели в своей системе аксиологии общественно оправданы.

Но вся беда в том, что эвдемония редко удерживается на высоте альтруизма. Наследовать вечность, спастись без помощи ближнему невозможно, кажется, в любой религиозной системе. Бога не обманешь. В христианстве не богословские умозрения, а именно отношение к ближнему — мерило праведности на Страшном Суде, залог жизни вечной или муки вечной (Мф. 25: 31 — 46). Но эвдемония, любовь к миру, почти с неизбежностью соскальзывает на любовь к себе, и все иное становится лишь средством для личного счастья или счастья общностей, в которые человек более или менее произвольно включает себя, будь то семья, класс, нация, государство, конфессиональная группа. И счастье свое индивидуальное или свое коллективное почти всегда мыслится за счет кого-то другого — другого человека, которого надо обойти в карьере, другого народа, который надо подчинить, другой страны, которую надо ограбить или завоевать, другого класса, который надо поработить. А согласие эгоизмов, как правило, слишком хрупко для долговременного общественного благоденствия, да и оно большей частью строится на обмане и скрытничестве. Богатые прячут свое богатство от бедных, владыки — свою власть от подвластных, неверные супруги — свои радости от обманутой половины. Но у лжи «короткие ноги»…

Император Александр ясно сознавал две простые истины. Что, во-первых, государство с конституционным строем и элементами народоправства невозможно создать, не освободив порабощенную часть русских людей. «В самом деле, каким образом можно основать монархическое управление по образцу <…> нами предложенному, — писал М. М. Сперанский Императору в проекте государственного переустройства России на конституционных началах, — в стране, где половина населения находится в совершенном рабстве, где сие рабство связано со всеми почти частями политического устройства…» И, во-вторых, что освобождены должны быть образованные люди, которые смогут отличить доброе от злого, полезное от вредоносного и потому, обретя свободу, стать ответственными гражданами, а не всеразрушающей стихийной силой, легко увлекаемой любым авантюристом. «Из человеколюбия, равно как и из доброй политики, должно рабов оставить в невежестве или дать им свободу»22, — указывал, рассуждая от противного, тот же Сперанский в одной из записок Государю. Рабовладельцы боятся просвещать рабов, а непросвещенные рабы не могут быть, по убеждению Карамзина, освобождены — замкнутый круг.

Обладая немалой политической интуицией, крепостное крестьянство считало своим главным врагом и поработителем не Государя и государство, но дворян-помещиков, которых и ненавидело, за редкими и характерными исключениями, лютой ненавистью. Примечательный, но не слишком известный факт: во время нашествия Наполеона крестьяне не только шли в ополчение и партизаны воевать против французов, но и повсеместно вместе с французскими мародерами грабили усадьбы, оставленные их господами. «В декабре (1812 года. — А. З.) мы возвратились в нашу подмосковную, где в доме, подвалах, сараях и пр. нашли все разграбленным, — вспоминал известный славянофил Александр Иванович Кошелёв. — Отца моего особенно огорчало то, что разграбление, как из рассказов оказалось, было произведено менее французами, чем нашими же крестьянами и некоторыми дворовыми людьми»23. То есть крестьянская война отнюдь не закончилась на Руси казнью Пугачева. Она тлела ненавистью крестьян к своим поработителям, убеждением в незаконности помещичьих богатств и готова была вспыхнуть при мало-мальски сильном ветре всепожирающим пламенем. Платя своим единоверным и единокровным поработителям той же монетой, мужики были готовы даже сотрудничать с завоевателем, пренебрегая своей религиозной и национальной тождественностью дворянам. Этот коллаборационизм вновь проявит себя в годы Гражданской войны, когда русские мужики пошли за немцами, евреями и латышами против своих, русских генералов, да и в годы Второй мировой — отлившись в массовую сдачу в плен в 1941 году и во власовское движение. Кто тут виноват больше — предатель или доведший до предательства?

Прекрасно знающий русскую деревню, сам выросший в компании деревенских черкутинских мальчишек, М. М. Сперанский писал из Пензы А. А. Столыпину 2 мая 1818 года: «Существует общее в черном народе мнение, что правительство не только хочет даровать свободу, но что оно ее уже и даровало и что одни только помещики не допускают или таят ее провозглашение»24. Понятно, какие межсословные отношения формировало это убеждение.

Император Александр ведал это, ужасался этим, но как покончить с рабством и не погубить Россию — он не знал. Себя Император готов был принести в жертву эмансипации. «Я желал бы вывести наш народ из дикарского состояния, при котором дозволена торговля людьми, — говорил в 1807 году Александр французскому генералу Савари. — Добавлю даже, что если бы гражданственность (civilisation) [в России] стояла на более высокой ступени, я уничтожил бы рабство, даже если это стоило бы мне головы»25. Он понимал, что рабовладельцы никогда не простят ему эмансипации, и готов был разделить участь отца и деда, но смогут ли сами одичавшие рабы воспользоваться своей свободой во благо себе и России? Александр был достаточно умен, чтобы склоняться к отрицательному ответу. О его правоте свидетельствует вся последующая история России. Ужас положения Императора был в том, что он не мог и не желал управлять страной рабов и рабовладельцев, но изменить положение, освободить крестьян не мог также. Карамзин, увы, был прав — век Просвещения привил сознание раба одичавшему русскому мужику, а бунт рабов беспощаден и разрушителен.

Дать же политические свободы


3-11-2013, 01:27


Страницы: 1 2 3 4
Разделы сайта